Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 11 2005)
Маша остается одна во враждебном окружении и неожиданно понимает, что паук-палач и есть ее мудрый спаситель. “Паук… повернул вспять ее реку, которую она — своей глупой хитростью — направила в чужие берега. Доносом, написанным в паучью славу, совершился спасительный крен, а значит, именно за это она должна быть ему благодарна. Единственный, он рассудил правильно, словно с самого рождения знал ее правильный путь. События последних лет обретали новое качество — осенялись дальновидностью паука. …на всем лежала печать его игривого внимания: пресыщенный всеобщей покорностью, паук следил за ней свысока. Здесь, где больше не с кем по-человечески, ни один волос не падает помимо его воли. …он, пристально следящий за всеми, выбрал именно ее. Если так, не все потеряно. Главное — договориться с пауком”.
Кажется, покупательская тележка переполнена сверх меры. Пора двигаться к выходу.
Размышления в очереди к кассе. Но почему же вместо чувства удовлетворения терзает ощущение подмены? Ясно, что шопинг, как средство справиться с количеством и качеством предъявленных артефактов, себя не оправдал. Массовая культура имеет свои четкие стандарты, свои жанровые ограничения и критерии, которым роман совершенно очевидным образом не соответствует при том, что в нем встречаются среди прочего и ее патерны. Здесь же мы сталкиваемся с эстетикой “блошиного рынка” как метафоры подсознания, к которому неприменимы никакие критерии этического, культурного, рационального, логического порядка.
На блошиных рынках, как известно, можно найти массу ценных и пригодных в хозяйстве, да и просто оригинальных вещей, но вряд ли найдется человек, который захочет переместить его к себе в дом целокупно. Если же речь идет о романе, то критика здесь бессильна. Здесь должны работать специалисты другого профиля.
Анна Анненкова.
1 Вроде вот такой: “Панька коротко утерла лоб и сплюнула ЭТО слово. Она целилась в маму, но, отскочив, оно хлестнуло Машу по глазам и впилось в голову, как осколок. Зажимая пальцами рану, Маша бросилась в свою комнату…”
2 Роман “Лавра” в 2003 году.
3 См. следующий абзац, который привожу лишь в качестве примера авторского дискурса: “Чем дальше, тем неотступнее Маша думала о том, что все, случившееся с нею, объясняется тем, что в этом лесу, в котором ей довелось родиться, она принадлежит двум разным, враждебным друг другу, племенам”.
Сад расходящихся метафор
Санджар Янышев. Регулярный сад. Книга стихов. М., Издательство Р. Элинина, 2005, 92 стр.
Пруд с пейзажем, вложенным в него, как в паз. Пейзаж, повинуясь законам физики, перевернут. Деревья тянутся от корней — вниз, в небо, в которое свисают кронами. Или — наоборот, опираются на кроны, растут из неба? Перевернутый мир противится описанию. И речь о нем, чтобы быть честной, должна стать перевернутой речью: от начинающего перевернутый мир множества (листьев ли, веток или волос) пробиваться к его целому — смыслам, корням.
Ею нельзя ничего назвать, она даже не может начаться — любое “начало” будет “продолжением”: она обречена возвращаться к себе самой.
И когда читаешь книгу Санджара Янышева “Регулярный сад”, почти физически ощущаешь эту зеркальную опрокинутость отображенного ею мира и самой речи, звучащей как бы из глубины отражения — странно, причудливо, как музыка, записанная от конца к началу. Необязательные на первый взгляд слова, объединенные лишь пространственной сближенностью, вдруг, на глазах читателя, застывают в жесткую, регулярно-кристаллическую решетку смысла, обнаруживая неотменимость и неслучайность. Так возникает еще одна метафора, приближающая нас к разгадке заглавия книги, — лабиринт. Кажущийся хаос, зашифровывающий расчисленность авторского замысла, и одновременно — путь, ведущий читателя к обретению пред-явленного, но пока не обнаруженного порядка. Регулярный, стало быть, сад. Со всеми возможными для слова сад культурными, начиная от библейских, коннотациями.
Так, как это происходит в стихотворении “Терменвокс” — последнем (исключая “Приложение”) произведении сборника, при внимательном чтении дающем ключ к сложной семантической конструкции — мотивов, тем, вариаций, намеков, — превращающей книгу в цельную и живую, но и трудноуловимую в этой цельности вещь. Терменвокс — электронный музыкальный инструмент, в котором высота тона регулируется бесконтактно, движением руки, не касающейся инструмента, — наделяется здесь чертами образа-архетипа. В поэзии каждой эпохи существует такой образ — генератор смыслов-универсалий теургического толка. Стираясь, он становится простой аллегорией искусства — как Аполлонова лира, скажем, или скрипка символистов. Янышев встраивает в этот ряд новый объект, используя для этого все отпущенные ему поэтической традицией возможности. Но как, однако, издалека он заводит речь — из зазеркалья звука смешиваются инструмент-музыкант-женщина:
Не касаясь пальцами ни струны,
ни гусиной кожицы обечаек,
я хотел дотронуться до спины;
подбородком в ложечку у плеча
твоего уткнуться, как верный альт,
как имбирь от чистых твоих волос...
Поэтический штамп (женщина-скрипка) переворачивается, обновляясь. Потому что речь идет о терменвоксе и перед нами — почти буквальное, перифрастическое — описание игры на нем. Обратная метафора мотивируется реальным сюжетом: звучание терменвокса — поскольку источник звука не локализован — вовлекает в себя пространство со всем его содержимым, превращая его в музыку:
Он объемлет воздух. Я вижу в нем
пострижные мхи, регулярный сад
со своими улочками, огнем, —
вдоль фасадов выложенным, как сай,
что бежит — откудова и куда?..
Но равно известен Автор письмен,
поелику всякая трын-вода
совпадает с руслом Его времен.
Автор выстраивает стихотворение как систему тождеств: все есть музыка — сад (регулярный) — лабиринт и, наконец, — время:
Этот Сад, этот воздух зовут потом .
Никогда сейчас — крестной мукою.
Он однажды нам исполняет то,
что потом мы помним как
МУЗЫКУ.
Музыка — это то, во что складывается “все”, если пройти сквозь него, если его прожить — в будущем. Но не это ли принцип чтения (понимания) книги, совпадающий с авторской оптикой видения и выстраивания мира?
Положенный в основу текста принцип семантической игры вызывает стойкие ассоциации с акмеистической и постакмеистической традицией, от Мандельштамовой “тоски по мировой культуре” пришедшей к остраненному расколдовывающему цитированию. Но кажется, что все же поэтика Янышева, как она вырисовалась в книге “Регулярный сад”, предполагает не встраивание в сию почтенную традицию, которая сейчас для многих ассоциируется с поэзией как таковой (Поэзией с большой буквы), но рассматривает ее как материал для — почти — эксперимента.
Автор — человек своего поколения (входивший в группу, условно названную группой “тридцатилетних” и недавно распавшуюся), которое, пройдя сквозь жерло постмодернистского релятивизма, научилось абстрагироваться от завещанной “отцами” системы романтических ценностей. Невозможность сказать что-либо (все слова “стерлись” от частого употребления, а смыслы — сколько-нибудь существенные — деградировали, казалось бы, окончательно), невозможность новаторства — это рамка, на фоне которой любой шаг к непосредственному, раскавыченному слову воспринимается как “новое” (такова “новая искренность”). Это пушкинский шаг — преодоление условности подчеркиванием рамки. Когда все говорят — “сие благородное животное, которое...”, произнести просто “лошадь” — уже прием.
Новизна поэзии Янышева — именно в ее традиционности, осознанной и последовательной. Но — особого рода. Это отнюдь не следование канону, а скорее в каждой данной точке текста — очищение и пересоздание Лирики-Поэзии как некоего мифа, отчуждаемого и вытесняемого из современного культурного ландшафта.
Янышев разыгрывает Поэзию как партитуру, и его манера рождается как исполнительская интерпретация в ее романтическом понимании, которая есть не что иное, как воспроизведение момента творчества, претворение.
И значит, герой его стихов — в полной мере “лирический герой”, максимально биографически сближенный с автором, — граница между жизнью и творчеством в данном случае предельно проницаема. И герой этот, как и полагается ему, одержим большим, чем он сам, почти сверхличным чувством. Не вписанная в быт, психологически анатомированная, “романная” любовь современной поэзии, а любовь — прозрение, платоновский Эрос, отсылающий к истокам европейской лирики и позволяющий автору соединить в слове чувственное с трансцендентным: