Михаил Литов - Московский гость
Руслан и сейчас невольно заслушался, потому что Питирим Николаевич говорил хорошо. Но его не удовлетворили эти разъяснения. Его старший друг как будто забыл, что руку у него отнял Шишигин, а отнюдь не участвовавший в этом изъятии Плинтус пострадал как бы между прочим и именно от бессильной злобы, вспыхнувшей в душе Питирима Николаевича, едва он осознал постигшую его беду. А кроме того, старший друг то ли не заметил, то ли в самом деле не помнил, то ли не придавал особого значения тому обстоятельству, что Руслан истолковал его крик «бей этого!» как мольбу и как приказ и ударил ничтоже сумняшеся… Ударил, тогда как по Питириму Николаевичу теперь выходило, что только у него разыгралась трагедия и только с ним приключилась беда, а Руслан и вовсе не участвовал в заварушке, не пострадал и в итоге ему ничто не грозит. Такая глухота к его подлинной судьбе не устраивала Руслана. И он уже открыл было рот, чтобы внести ясность в мучивший его вопрос, когда подошли те люди, один из которых в кафе отчитал артистов, и красивая девушка сказала, с участием взглянув на клешню Греховникова:
— Вам надо в больницу…
— Почему вы это сказали? — взвизгнул и отскочил Питирим Николаевич. Свет фонаря, соструившись по листве, выхватил из темноты его чахлое, измельчавшее от неуемных бедствий и недоумений лицо. — Я уже не человек по-вашему? Эта штуковина вызывает у вас отвращение? Кто вы такие? Вы решили посмеяться над моим несчастьем? Ну еще бы, это в самом деле чертовски смешно! Была у человека рука, а затем…
Жалость, которую внушал писатель, едва не заставила Веру рассмеяться.
— Ничего смешного мы в этом не видим, — перебила она с улыбкой. — Мы находились в кафе, когда это с вами произошло…
— А, находились в кафе? Прекрасно! — Питирим Николаевич бегал перед скамейкой, метался под фонарем, вглядывался в новые для него лица. — В таком случае вы были свидетелями, вы видели, как я восстал… но я ничего, заметьте, ничего плохого не сделал тому господину, просто не успел, я даже не дошел до него, до этого господина Шишигина, до этого расчудесного факира, я не дал ему ровным счетом никаких оснований поступить так со мной… Постойте, я, кажется, узнал вас, это вы не придумали ничего лучше, чем отчитывать этих пошляков, кривлявшихся на сцене, метать бисер перед свиньями…
Виктор в кафе был до того увлечен собственной риторикой, что всякие сторонние происшествия прошли мимо его внимания. Сейчас он выступил вперед:
— Ага, вы меня вспомнили. Приятно, когда тебя помнят и узнают. Потираю руки от удовольствия. Но не могу не выразить и некоторое сожаление… Вы, похоже, не совсем правильно оцениваете мою позицию и ту роль, которую я решил…
Питирим Николаевич отошел от него, накинулся на Веру:
— Представьте себе, что мы друзья, даже более того, мы жених и невеста, и вот в один прекрасный день… у меня клешня вместо руки… каковы ваши чувства и как вы поступаете? Вы смогли бы любить меня по-прежнему? пересилили бы себя, пошли со мной под венец, зная, что все будут показывать на нас пальцами и шептаться: он прячет руку, но у него и не рука, а клешня, как у рака? Я не стерпел! Я рассказывал этому мальчику, что не вынес оскорблений и обид и пошел на этих негодяев… признаюсь, я хотел дать пощечину, я вовсе не собираюсь представлять себя безобидным, агнцом божьим! Но клешня… как это понять? какой в этом смысл?
— Но что такое вы говорите? — вмешался Виктор.
Вера оттеснила его.
— Я думаю, ничего страшного не произошло, — сказала она. — В последнее время в городе участились подобные случаи… не клешня, так что-нибудь другое…
— Я сам был свидетелем подобного, — важно и многозначительно отозвался Питирим Николаевич, ударив себя в грудь кулаком.
— Тем более… Ну, а в больницу вам все же следует обратиться.
Питирим Николаевич был не прочь проследовать в больницу. Он готов отправиться и на край света, но при условии, чтобы новые друзья какую-то часть пути сопровождали его, а именно ту, пока он будет рассказывать историю своей жизни. Для него вдруг очень важно стало, чтобы эти люди узнали, в каких ужасных условиях живет он, выдающийся писатель, как его эксплуатирует, мучает и грабит подлец Плинтус, как горячо он полюбил своего приемного сына Руслана и до чего мало соответствует притчам о справедливом воздаянии за муки полученная им «награда» в виде клешни.
Думая, что теперь он погиб, Питирим Николаевич несколько раз вкрапил в узор своего рассказа бойцовские, безусловно точные и меткие слова «короткая, но яркая жизнь…». А между тем исповедь затягивалась. Питирим Николаевич был измучен, и на его лице лежала печать страдания. Перед входом в больницу он остановился, повернулся к сопровождавшим его и, уже не дергаясь в исступлении, а спокойно и оттого куда как зловеще произнес, указывая на больничные ворота:
— Вы понимаете, какой смысл в том, что я вхожу сюда? У меня клешня… Со мной произошло то, что не происходило еще ни с кем на свете…
— Признаться, я вас не сразу понял, — перебил Виктор, — то есть насчет клешни… Я ведь не знал…
— А когда с человеком происходит нечто небывалое, — в свою очередь перебил Питирим Николаевич, — это значит, что в действительности он умер и спускается в загробный мир, с присущей ему глупостью воображая себя еще чуточку живым. Потому я и исповедался перед вами. — Писатель с величавостью, какую обретают страдальцы, когда им удается завладеть вниманием слушателей, ступил на больничный двор. — Но я не рассказал главного, а без этого я не могу уйти. Я не вправе унести это с собой.
И он рассказал об оскорблении, которое нанес ему Шишигин. Такому оскорблению не подвергался никто и никогда, и это свидетельствует о некой потусторонности описываемого эпизода, — может быть, смерть наступила раньше, именно когда Шишигин задумал нанести оскорбление, и то, что он проделал в писательском ресторане с Питиримом Николаевичем, уже и было началом блуждания Питирима Николаевича по царству смерти?
Писатель обращал свою ужасную исповедь к новым друзьям и словно не помнил о присутствии Руслана, но в действительности он лишь делал вид, будто не замечает его. На самом деле он адресовался именно к Руслану, наконец-то раскрывал перед ним душу, сбрасывал камень с сердца в надежде, что Руслан, если не сейчас, так со временем, поймет и простит. У него было страстное упование, что вместе с прощением Руслана, его приемного сына, к нему вернется жизнь, и то, что он сейчас выворачивался наизнанку, было его попыткой сохранить хоть какую-то зацепку, даже, пожалуй, бросить якорек в море жизни прежде чем он ступит на сухой и бесплодный остров мертвых.
Пациента принял лично доктор Корешок, оказавшийся на рабочем месте, несмотря на поздний час. Спутники Питирима Николаевича, отдав его доктору, не ушли, после всего услышанного от него их охватило странное цветное желание склониться над ним, когда его положат на операционный стол. Цветное потому, что они увидели в цвете, и даже как будто среди каких-то ярких живых цветов или сверкающих подвижных созвездий, как они будут наблюдать за перемещениями Питирима Николаевича по миру, который он назвал загробным, а по сути, может быть, на пути к счастливому, самому что ни на есть дурацкому исцелению. Но доктор Корешок, все еще свежий в свои почтенные годы и, как всегда, уверенный в себе, не позволил развиться таким грезам и не пустил этих фантазеров в операционную. Он потерял в свое время отличных пациентов Мягкотелова и Коршунова, а с ними вместе и определенные перспективы, эта рана еще не зажила, так что теперь он ужасно обрадовался, увидев случай Греховникова, и захотел владеть новым клиентом единолично, да и не положено пускать в операционную посторонних. Питирима Николаевича увели, а провожавшие остались в пустом коридоре.
Виктору с Русланом решительно не о чем было говорить. Григорий и Вера нашли бы общую тему, но у них это было внутреннее, движение, вовсе не похожее на сбивчивый лепет неискушенного создания, которое склонно, принимая неопытность за страсть, совершать пагубные ошибки. Это было у них что-то многозначное, как символ, движение некой части их существа, отличавшее их друг от друга и жаждавшее соединения противоположностей; но и слишком понимавшее толк в таком соединении. Оно напоминало медленное вспарывание крылом старой птицы тяжелого знойного воздуха. И если с земли натуралист или поэт следит в задумчивости за полетом этой птицы, то и у нее есть все основания отвечать ему задумчивым взглядом. Так, поняв друг друга, они могут и разойтись, ничего не сказав.
Григорий посмотрел в глубину безлюдного, тускло освещенного, прямоугольного коридора. Он вел далеко и никуда, такие коридоры не надо выдумывать и изобретать, они строятся как бы сами собой, с бездушным привлечением силы тех людей, которые живут лишь бы жить, они естественны для жизни, которая боится остаться без прикрытия, на незащищенном пространстве, перед открытым лицом природы. Став больничным, коридор далеко уводит доставленного сюда в критическом состоянии человека от его прошлого, от его детства и юности, от всех тех дел, которыми он занимался в зрелые годы, настолько далеко, что человек теряет связь с этим прошлым и вместе с ней теряет собственное лицо. Может быть, это и не так, во всяком случае не правило для всех, но это так выглядит для человека, который еще жив, соображает и пользуется случаем, чтобы взглянуть на дорогу, по которой и его повезут когда-нибудь на бесхитростной больничной каталке. Это выглядит так, как если бы обреченный человек умирал сразу, едва оказавшись в этом коридоре, и уже не важно, в каком состоянии его везут и что еще предпринимают для его спасения. В сущности, коридор, каким мы видим его здесь, в больнице, — это признание человеком всесилия смерти, смирение перед ней, но не мужественное, а тупое, смирение животного, не слишком-то разумеющего, что с ним делают, хотя и ревущего от страха.