Анджела Картер - Адские машины желания доктора Хоффмана
Доктор в своей коляске мчал прямо на меня, собираясь, видимо, меня переехать, но я сумел ухватиться за подлокотники кресла и опрокинуть его. Весил он не больше куклы. Вяло раскинувшись, он вывалился из кресла, а револьвер, выпав из его руки, волчком пронесся по полу и с размаху шмякнулся о стену, в то время как сам Доктор треснулся головой об пол под таким несуразным углом, что, думаю, его шейные позвонки сломались в тот же миг. Тонкая струйка крови пролилась у него из носа и потекла вниз, навстречу струйке, которая текла вверх из носа в зеркале, а я прямо на его теле уже боролся за нож с Альбертиной.
На обмякшем теле ее отца мы боролись за обладание ножом столь же страстно, словно за обладание друг другом.
Мы скользили и трепетали на зеркале, как влажные рыбы, но Альбертина не выпускала нож из рук, хотя я сжимал ее запястье слишком крепко, чтобы она смогла меня убить. Она кусалась и рвала на мне одежду; я тоже кусал ее и бил кулаками. Я молотил ее по грудям, пока они не посинели и не сравнялись цветом с ее веками, но она не поддавалась, и я свирепо вцепился зубами ей в горло, словно был тигром, а она — моей добычей, захваченной в ночном лесу. Но она долго не поддавалась, долго, очень долго, пока наконец ее не оставили последние силы. И тогда я убил ее.
Мне очень трудно писать об этом. И я ведь уже сказал вам, как убил Доктора — непреднамеренно. Неужели вы еще не поняли, что я не заслуживаю быть героем? Зачем мне рассказывать вам, как я убил Альбертину? Вероятно, я убил ее, чтобы помешать ей убить меня. Думаю, что так оно и было. Я почти в этом уверен. Почти.
Когда ее пальцы на рукоятке ослабели, я тут же выхватил нож и вонзил его ей под левый сосок. Или, может быть, в живот. Нет, конечно же, под левый сосок, ибо, когда сталь вошла в пламя, огонь тут же погас, но она еще заговорила со мной. Она сказала: «Я всегда знала, что умирают только от любви». Затем откинулась назад и упала, соскользнув с лезвия ножа. Должно быть, она прятала нож в своем пурпурном платье, хотя я никогда, конечно же, не узнаю почему. Это был самый обычный кухонный нож, такими обычно рубят мясо — для гамбургеров или еще чего-либо. Ее плоть словно расступилась, чтобы выпустить нож наружу, а глаза, хотя по-прежнему напоминали горизонтальные слезы, навсегда замолкли.
Если бы Доктор был настоящим чародеем, подземная лаборатория, замок, вся постройка из камня, цветного стекла, облаков и тумана немедленно бы исчезла. Раздался бы удар грома, и порыв ветра унес бы прочь и развеял рычаги и механизмы, книги и перегонные кубы, корни мандрагоры и скелеты аллигаторов, а я бы остался один на горном склоне, под ущербной луной, с обрывками грез в руках. Но нет. Продолжали свой трезвон тревожные колокольцы, и некоторые из оставшихся в живых любовников, грубо вытряхнутые из объятий звуками пальбы, начали выбираться на трясущихся ногах из своих бессонных спален, причем двигались они безо всякого смысла и цели, словно подчиняясь какому-то смутному позыву, толкающему их поближе к сцене смерти, хотя ни один из них не годился в зрители этого представления, поскольку они по-прежнему казались полуослепшими. А единственная дверь оставалась безжалостно запертой, в то время как я находился на добрую милю под скорлупкой земной коры в отделанном белым кафелем зеркальном зале. Тем не менее, отерев дымящееся лезвие носовым платком, который она вложила мне в нагрудный кармашек, я почувствовал… как бы это сказать? Ну да, я ощутил тревожное чувство полной свободы. Да, свободы. Я подумал, знаете ли, что свободен от нее.
Но ведь, кроме закрытой двери, из лаборатории не было другого пути, да и как я мог освободиться от нее, если сам все еще оставался в живых?
Я понимал, что сигнал тревоги должен что-то за собою повлечь, и первая моя мысль была — бежать; вторая же — что бегство невозможно. Те из бестолково толпящихся любовников, кто не оплакивал своих мертвецов и не скорбел над ранами друг друга, были столь же безмозглы и нетверды на ногах, как новорожденные жеребята. Они знали только одно: что их внезапно прервали посреди самой важной на свете работы, как и почему — неведомо; и даже те из них, по разбитым лицам которых текла кровь, хватали своих партнеров за руки и за ноги и упрашивали их снова лечь в койку, в то время как другие, с трудом поднявшиеся, шатающиеся, сбитые с толку зеркалами, целовали стеклянные витрины, чреватые, казалось, столь призывно приоткрытыми губами. Но мало кто, если вообще были такие, замечал меня вместе с ножом или даже попросту заметил, как жестоко предал я любовь. Я прятался среди проволочных клетушек, пока металлические двери не скользнули в разные стороны. Смолк сигнал тревоги.
Но появился не ожидаемый мною наряд милиции, а одинокий представитель доселе невидимого обслуживающего персонала — в белом халате и со шприцем в руке. Он даже не потрудился закрыть за собой дверь. Очевидно, до сих пор сигналу тревоги случалось указывать лишь на отдельные легкие сбои в среде любовников, которые с легкостью исправлялись уколом-другим гормонов; чего доброго, мигание света воспринимали тут как симптом гормональной недостаточности. Да и как мог кто-то проведать об истинной природе нынешнего срыва? Разве способны были любовники хоть на какое-то неповиновение? Зачем персоналу вызывать охрану, когда имеешь дело с пониженной жизненной энергией рабов любви? А я-то ожидал, что на меня нацелится с полсотни винтовок наемной стражи. Я жаждал героической борьбы. Я нуждался в ней, чтобы оправдаться перед самим собой за убийство. Мне же осталось лишь пырнуть безобидного техника ножом сзади в шею — без малейших угрызений совести, — пока он, разинув рот, пялился на разбитое кресло-каталку, скрюченное тело ученого и мертвую девушку. Оставив за собой трофей — три коченеющих тела, — я вышел в коридор и нажал на кнопку, чтобы закрыть за собой дверь.
Если вы ощущаете некий антиклимакс, спад вместо кульминации, то что уж говорить обо мне?
Нож я по-прежнему нес с собой. Я заметил, что, не сознавая этого, механически засунул запятнанный кровью Альбертины носовой платок в нагрудный карман смокинга, откуда он выглядывал, словно алая роза.
Но освещение продолжало потихоньку угасать, и я понимал, что скоро весь персонал замка, кого бы ни включало это понятие, будет на ногах. Я понимал, что в первую очередь должен разрушить преобразующие реальность машины; это четко отпечаталось у меня в мозгу, словно их разгром послужит мне полным оправданием — как на самом деле в глазах истории и произошло. Я бросился дальше по ледяному лабиринту белых блестящих коридоров, отыскал лабораторию, влетел в нее, схватив пульт, вдребезги разнес им экраны с пляшущими на них силуэтами, вырвал из стен все трубки и провода и своей золотой зажигалкой поджег бумаги. Все это заняло считанные секунды. Чтобы завершить работу, я поспешил в перегонное отделение и разнес и там все, что только обнаружил, но сначала вспугнул еще одного техника, и мне пришлось прирезать и его. Весь этот налет не вызвал никаких сигналов тревоги, поскольку по самой своей структуре система Доктора исключала возможность какого-либо сбоя, но свет уже едва мерцал, и я знал, что недолго мне осталось наслаждаться свободой в замке, и, стало быть, рабочий кабинет Доктора в башне останется в целости и сохранности. Но я догадывался, что в самые глубокие тайны Доктор посвящал только свою дочь, и догадка моя подтвердилась, поскольку стоило ему умереть, как все сразу же застопорилось, ну да, ведь рабы любви разбежались, а конкретизированные желания не могли выжить без их эротоэнергии и… Но тогда я ничего об этом не знал. Все это — торчащие наружу мрачно-заунывные концы сюжета. Должен ли я связывать их воедино или лучше оставить распущенными? Исторические книги увязали все воедино так складно, как мне и не снилось, ведь я-то был глубоко во чреве, в самой утробе земли, не так ли, и на ноже у меня красовалось четыре зарубки. В общем, выбрался я оттуда безо всяких затруднений, хотя лифт больше не работал. Я нашел запасной выход сразу за шахтой лифта. Борясь с головокружением, я все карабкался по спиральной лестнице, пока не очутился наконец в холле замка, где старый дог по-прежнему подремывал перед серым пеплом, оставшимся от сгоревшего яблоневого полена.
Учуяв запах крови Альбертины, пес бросился на меня, собрав остатки своих старческих сил, и я воткнул кухонный нож ему в горло. И он стал последней моей жертвой в замке Доктора.
В блаженном парке птицы заснули, мирно засунув головы под крыло, а спящий олень казался статуей оленя. У меня за спиной замок один за другим закрывал цветные глаза, словно павлин, медленно сворачивающий свое оперение, а четыре его луны вращались все медленнее и медленнее и уже ощутимо поблекли по краям, как бывает к концу ночи и с настоящей луной. Ну а я все еще вышагивал в своем, смокинге, с черным галстуком на шее и кровавой бутоньеркой, по-прежнему украшавшей лацкан, удирая из замка через чуть тронутую росой лужайку, словно незваным гостем явился на роскошный обед и получил от ворот поворот.