Малькольм Лаури - У подножия вулкана. Рассказы. Лесная тропа к роднику
Консул и Хью мрачно смотрели на арену.
Вокруг них, в толпе, некоторые заворчали, рявкнули, кое-кто лениво гикнул, а бык низко пригнул голову, мотнул рогами из стороны в сторону, словно подметая арену, отогнал собачонку и опять побежал по кругу. Но никто не радовался, не хлопал. Среди зрителей, сидевших на барьере, иные явно клевали носом, их клонило в сон. Какой-то человек от негодования рвал на куски сомбреро, еще кто-то безуспешно пытался попасть соломенной шляпой в своего приятеля, запуская ее наподобие бумеранга. Мексика не смеялась, забывая свою многострадальную историю; Мексика изнывала от скуки. И бык тоже изнывал от скуки. Все вокруг изнывали от скуки, по-видимому, уже давно. Просто-напросто Ивонна выпила в автобусе и была под хмельком, а теперь опьянение рассеивалось. Среди гнетущей скуки бык описал круг и, словно под гнетом скуки, улегся наконец с краю арены.
— Прямо как Фердинанд… — заметила Ивонна, еще на что-то надеясь.
— Нанди, — негромко проговорил консул (ах, ведь не зря же держал он ее за руку в автобусе?), искоса, одним глазом поглядывая сквозь табачный дым на арену, — я нарекаю этого быка Нанди, на котором восседает Шива, из чьих волос вытекает Ганг, отождествляемый порой с ведическим богом грозы Индрой, известным древним мексиканцам под именем Ураган.
— Старина, остановись, Христа ради, — сказал Хью, — уволь меня от этого.
Ивонна вздохнула; слов нет, зрелище было утомительное и тошнотворное. Только пьяные веселились вовсю. Сжимая в руках бутылки с текилой или мескалем, они опять ковыляли на арену, к распростертому Нанди, спотыкаясь, толкая друг друга, а их отгоняли прочь charros[191], которые пытались поднять бедного быка на ноги.
Но бык упрямился, не вставал. Наконец какой-то мальчишка незаметно для всех подкрался сзади и, как видно, укусил быка за хвост, после чего пустился наутек, а бык содрогнулся, вскочил. И сразу же ковбой на страховидном коне метнул лассо. Но бык легко освободился: лассо захлестнуло ему только одну ногу, и он пошел прочь, встряхивая головой, но снова завидел назойливую собачонку, круто повернулся и отогнал ее на несколько шагов…
И на арене вдруг поднялась суета. Все решительно: конные, величественно восседавшие на лошадях, и пешие, которые бегали или стояли на месте, размахивая старыми плащами, полотнищами и просто тряпками, лезли вон из кожи, чтобы расшевелить быка.
Теперь его уже всерьез влекли, заманивали в какую-то ловушку, и он бессилен был разгадать козни этих людей, к которым испытывал такое дружеское расположение и не прочь был с ними поиграть, а они коварно поощряли это дружелюбие, желая опозорить, унизить его, и теперь он попался.
…А Ивонна видела своего отца, он шел к ней, витал над рядами, по-детски доверчиво улыбаясь всякому, кто протягивал ему дружескую руку, это был он, ее отец, чей неподдельно веселый, сердечный смех еще звучал у нее в памяти, и она до сих пор не расставалась с его портретиком, с которого глядит молодой капитан в мундире времен испано-американской войны, и глаза у него серьезные, чистые, лоб высокий, красиво вылепленный, полные, чувственные губы улыбаются из-под темных, шелковистых усов, подбородок словно рассечен надвое — ее отец, одержимый роковой страстью ко всяким безумным затеям, который в один прекрасный день без колебаний уехал на Гавайи, где решил выращивать ананасы и на этом разбогатеть. Но у него ничего не вышло. Он скучал по военной жизни, терпел насмешки друзей и вынашивал хитроумные, неосуществимые планы. Ивонне потом рассказывали, что он сделал попытку изготовлять искусственный гашиш из ананасной кожуры и даже пробовал использовать энергию ближнего вулкана для машин, которые будут вырабатывать гашиш. Он подолгу сидел на веранде, пил и тянул заунывные гавайские песни, предоставив ананасам гнить на корню, а местные батраки собирались вокруг и подпевали хозяину или же спали, когда наступала пора снимать урожай, и плантация гибла, заглушаемая сорняками, давным-давно заложенная и перезаложенная. Вот как все это выглядело; Ивонна об этом времени почти ничего не помнила, только смерть матери запала в память. Шесть лет было тогда Ивонне. Близилась мировая война, истекал последний срок закладной, и тогда на горизонте появился дядюшка Макинтайр, брат ее покойной матери, богатый шотландец, ворочавший крупными делами в Южной Америке, который давно уже предсказывал банкротство своего зятя, и несомненно, под его влиянием капитан Констебл, всем на диво, стал вдруг американским консулом в Икике.
...Консул в Икике!.. Консул в Куаунауаке! Сколько раз за этот злосчастный год пыталась Ивонна избавиться от своей любви к Джеффри, судила и рядила, и говорила себе — к черту, ведь она ждала, писала ему письма, сначала полные самых искренних надежд, потом тревожные, неистовые и, наконец, совсем отчаянные, каждый божий день ждала она письма, все глаза проглядела — ох, эта ежедневная почта была как распятие на кресте!
Она взглянула на консула, лицо его показалось ей печально-задумчивым, какое было у ее отца, она живо помнила это, все долгие военные годы, прожитые в Чили. Чили! Республика с чудесным побережьем, но тесная, вытянутая в длину, где даже мысленно не уйти дальше мыса Горн или края, где добывают селитру, республика, которая оказала пагубное влияние на его рассудок. В самом деле, о чем размышлял ее отец, всегда погруженный в задумчивость, томимый духовным одиночеством в стране Бернардо О’Хиггинса сильнее, чем некогда Робинзон Крузо в нескольких сотнях миль от этих берегов? Об исходе войны, или о тайных торговых соглашениях, в которые, вероятно, был посвящен, или об американских моряках, терпящих бедствие под тропиком Козерога? Нет, он размышлял всегда об одном, вынашивал замысел, претворенный в жизнь только после перемирия. Ее отец изобрел курительные трубки нового образца, это был плод больного воображения, сложнейшее устройство, которое так удобно чистить, разобрав на части. Всего каких-нибудь семнадцать частей, разобрать трубку ничего не стоило, и на том дело кончалось, потому что ни один человек, кроме ее отца, уже не мог собрать разрозненные части. Собственно говоря, сам капитан в жизни не курил трубки. Но тут, как обычно, нашлись советчики, доброжелатели… Фабрика, построенная в Хило, сгорела дотла через полтора месяца, после чего он вернулся на родину, в Огайо, где на время устроился работать в промышленную компанию, изготовлявшую проволочные загородки…
Ну вот, готово. Бык попался, теперь ему не уйти. Еще одно, два, три, четыре лассо опутали его, захлестнули, и каждая новая петля все решительней подтверждала, как далеки от дружелюбия эти люди. Зрители стучали ногами о деревянный настил, хлопали в ладоши, размеренно, без воодушевления… Да, удивительно, подумалось ей, до чего участь этого быка похожа на человеческую жизнь; многообещающее появление на свет, иллюзия справедливости, круговорот, как здесь, на арене, первые робкие шаги, потом уверенность в себе, потом нерешимость на грани отчаяния, преодоление помехи, возникшей на пути — мнимая, ложно истолкованная победа, — скука, покорность, падение; потом судорожные потуги заново появиться на свет, найти свое место в мире, уже открыто тебе враждебном, перед судом внешне благожелательной, но лицемерной, скучающей толпы, где добрая половина людей равнодушно спит, поиски окольной дороги, уже в преддверии беды, потому что перед тобой вновь та же ничтожная помеха, которую ты уже решительно и легко преодолел, а потом западня, расставленная врагами, едва ли отличимы от друзей, скорее неловкими, чем предприимчивыми в своей злонамеренности, и вот неминуемая беда, покорность, гибель…
…Оскудение и банкротство компании, изготовлявшей загородки, оскудение отцовского рассудка, пожалуй не столь очевидное и безнадежное, много ли значит все это перед волею бога или судьбы? Капитана Констебла преследовала навязчивая мысль, будто его разжаловали, выгнали из армии; и буквально все было для него следствием этого вымышленного позора. Он решил вернуться на Гавайи, но помешательство, настигшее его в Лос-Анджелесе, где он неожиданно для себя оказался без средств, возникло исключительно на почве алкоголизма.
Ивонна снова взглянула на консула, который задумчиво сжимал губы и не сводил глаз с арены. Как мало знает он про эту пору ее жизни, про весь этот ужас, ужас, ужас, до сих пор заставляющий ее пробуждаться по ночам от кошмарного сна, вновь пережив все ту же чудовищную катастрофу; ужас, подобие которого нужно было воссоздать по замыслу кинофильма о девушке, проданной в публичный дом, когда жестокая рука хватала ее за плечо и тащила в какую-то темную дверь; или ужас, пережитый в действительности, когда она очутилась на дне узкого ущелья и прямо на нее мчались сотни две обезумевших лошадей; но нет, как и капитану Констеблу, Джеффри это, пожалуй, наскучило, быть может, он даже стыдится всего этого: ему стыдно, что она, едва ей минуло тринадцать, начала сниматься в кино и пять лет содержала отца, играя в многосерийных эпопеях и ковбойских фильмах; Джеффри, опять-таки как и ее отец, может страдать от кошмаров, только он один во всем мире имеет такое право, но признать это право за ней… И точно так же Джеффри понятия не имеет о поддельном и подлинном восторге, о поддельном бесцветном и красочном мире чудес, который открывается в киностудиях, о наивной и глубоко серьезной гордости, нескладной, и трогательной, и вполне простительной, потому что уже в таком возрасте тебе удается заработать на жизнь.