Михаил Анчаров - Записки странствующего энтузиаста
И декларация ушла в мир.
Прохладный воздух сильной упрямой струей бил слева наискосок между домами. Ночь воли, ночь танца, ночь рук, ног и души… Рельсы плясали, и я слышал какой-то упорный ритм, не то это бьются тельняшки на ветру, не то это бегут босые девчонки. Окна вспыхивали и гасли вдруг разом, по этажам. Ветер… Воля… По улицам пошли джазисты… Все ихние нынешние провода оборваны, и усилители брошены… золотые трубы кричат и скрипочки, которые уцелели от анализа.
Все каменное, стальное, мурло-дохлое, коксо-химическое, все непристойно-мертвое либо обрело душу, либо громоздилось в свалки. Только ветер и воля, и песня, и танец… все это было в голове и в душе, но это было… Ни капли водки, пива, виски, чачи, цинандали, кинзмараули, денатурата, «Тройного» одеколона, бордо, бурды, спирта, ни капли дыма сигарет «Мальборо» и «Беломор-канала», никакого наркотика, кроме ветра, воли и человечьего танца, и голоса.
Все танцы оставил я, кроме тупых, припадочных и истерических, кабацкие, не кабацкие — не все ли равно — вольные. Все песни оставил я — по штуке и шутке от народа… Из русских я оставил гениальные «Валенки» и голос Руслановой, из одесских «Зануда Манька», из греческих — «Сиртаки», из негритянских — голос Глории Гейнер, не знаю, как называется песня, — передавали по «Маяку» 3 июля утром — число я запомнил потому, что в этот момент услышал, как медленно, со ржавым скрипом, распространяя зловоние, рушится Апокалипсис со своей камарильей, которая вздумала пошутить над жизнью. Я не знал, откуда я это знал, но я всегда знал.
Родилось… третье тысячелетие. Тупые ангелы с воблиными глазами влипли в стены, и я безмятежно рисовал нимбы над их головами. Анархисты, леваки, экстремисты, куцые черти из «красных бригад», бандерши, хиппесные воровки и мафиози забились в щели, в помойки, в колбы, и я уронил их на дно морей в нержавеющих банках из-под пива. По улицам, бесшумно вываливаясь из трех вокзалов, шли люди, реальные и выдуманные. Земля тряслась под ногами Пантагрюэля, Панург играл на свирели Пана, а монах, любимый брат мой Жак, смеялся, неистовый работник Балда трепал черта, Санчо Панса плясал шотландскую джигу, великий Швейк спорил с Гашеком об орангутангах, а сам Гашек изображал немца-колониста, идиота от рожденья, Громобоев щелкал подтяжками, и неслась по асфальту, летела босиком Минога — песенка тростника.
- Спой, Гошка, — приказал Витька Громобоев.
- Нет…
- Спой! — крикнула Минога издалека, ветром опрокидывая мотоциклы, Девчонки с длинными каштановыми полосами заиграли на ирландских скрипках.
Из Ярославского вокзала выбежала греческая флейтистка и мраморно села на бордюрный камень тротуара.
- Балалайку, балалайку… — успел прошептать я. — И трубу Армстронга…
И отключился. И возликовал. И слезы брызнули у меня от беспамятного восторга. И я закричал, как мог сильней и ужасней:
Проиграл я на райских выгулахВсе имущество и рубли!И господь меня с неба выволокИ велел лететь до Земли!
Микрофон повеленье прогавкал!Подтолкнули пониже спины!Томагавки вы, томагавки!Иностранные колуны!
Я лечу, поминая маму,Что планетою мы зовем!Я лечу, как репей упрямый,И хочу настоять на своем!
Встречный ангел меня не понялИ мигнул со старой доски!Мимо ангелов мчатся кониБесконечной моей тоски!
Люди били, и годы били!Нищета — хоть в кулак свисти!Где ж вы, ангелы, жили-были,Чтоб от жизни меня спасти?!
Эй, планета, к дерьму прикована!Трубки мира рассвет трубят!Божьим промыслом атакованный,Я лечу полюбить тебя!
Не боись, планета порватая!В сорок третьем был Страшный Суд!И опять, рукава закатывая,Снова нищие мир спасут!
Приземляюсь! Залег в бурьяне!В парашюте полет зачах!Басни кончились! Плащ мой рваный!Пыль и снег на моих плечах!
Я планету от страха вылечил!Каждый выжил в своем краю!Мы — земля! Мы дети чистилища!Непристойно нам жить в раю!
30Дорогой дядя!
Я поднялся в лифте и постучал в дверь своей квартиры! Я пробовал звонить, но звонок не работал. Конечно! Достаточно уехать в Элладу, как пропадает контакт, и надо бухать в дверь ногой.
Я давно подозревал, что «дорогой дядя» и «деос акс махина» — мое спасение со стороны — это одно лицо. И наконец я с ним встретился. Лицом к лицу.
- Это ты там купил? — указывая на мои пиджак и трусы, спросила жена Субъекта, напирая на слово «там».
- Проводница подарила, — сказал я.
- А где твои одежда и чемодан?
- Сперли на пляже в Одессе. Она вздохнула:
- Только у нас может так быть.
- Там тоже воруют! — парировал я. — В чем дело? Вам мало, что я Апокалипсис отменил? На хрена вам сувениры?
- Расхвастался, — сказал Субъект. — Жена, заткнись.
- Где он? — спрашиваю. — Где мой «дорогой дядя»? Мой «деос экс махина»?
- Сейчас выйдет. Он много работал, сочинял, теперь он отдыхает. Он попросил валенки.
- Летом?
- Возраст все-таки.
На столе я нашел письмо от матери моего ребенка. Я его потом приведу полностью, а сейчас последнее отклонение. Я возвращался.
Родной дом живет. Завод работает. Что же изменилось? Конечно, я сам и люди — одни растут, другие стареют.
Человечество рождается — ребеночек планеты. Ну, посмейся над нами, посмейся, малыш. Но если ты родился, то все недаром — и наше гнусное богатство, и наша гнусная нищета, и наше гнусное расточительство, и наш способ жить, лишь поедая неразумного, а не лаская его насмешливой нежностью, и наш гнусный опыт наркоза, гипноза, мафиозо и Ломброзо, наше гнусное неумение замечать перемены, и наша гнусная боязнь ликования. Посмейся, малыш. И начинай складывать судьбу, а не умножать будущие бегучие растраты. Человек может надеть только одну пару ботинок, вторую — разве что на руки, третья будет болтаться на шее, связанная шнурками, а четвертая — в мешке за спиною, ожидая дня, когда ее выкинут. Малыш, нельзя жить, таская на горбу мешок ботинок, переодевая их на каждом шагу при встрече с другим мешочником. Малыш, скинь туфли узкие — и босиком — была такая песенка. То же самое сделает девчонка. Все равно так будет, когда вы останетесь наедине.
Ботинок — защита ноги. Его надо оставлять там, где работают. А мы даже по асфальту и по траве не ходим, не идем босиком. Пыль? Грязь? Сейчас в каждом доме ванны. Малыш, мы даже в личных машинах ездим в ботинках.
Малыш, мы визжим, когда наступаем друг другу на ноги. Визжали бы меньше, если бы наступали босиком. Но кто из нас на это пойдет? Самое прекрасное, что я видел, — это когда босая девчонка садится в машину.
Мы мечемся по планете не за впечатлениями, а чтоб не воображать. А без этого нет будущего.
Мы все время болтаем об уровне жизни, а он уже давно достигнут. Но его каждый раз приходится вытаскивать за шиворот, как пьяного с телебашни. Потому что уровень жизни пожирают наши растраты и жадность жрецов, одуревших от страха, что они живут один раз. Малыш, представь себе, я видел женщин средних лет, купающихся в море, не снимая с пальцев и ушей дорогостоящих «булыжников».
Малыш, у человека одна одежда — тело. Все остальное — амуниция, эрудиция, амбиция, инквизиция. Речь не о том, чтобы ходить по морозу голым, а о том, что норма достигнута, а все остальное — турнюры, педикюры, маникюры, куафюры и другие покупные, а главное, продажные шкуры. Старухи и старики не тогда уродливы, когда постарели, а когда видно, что они всю жизнь жрали даром без очереди и лгали.
Малыш, это обучение свободе. Свобода — это не выбор между заданностями, а торжество над выбором. А так ли уж они заданы, эти заданности, так ли уж они абсолютны? Пока что единственный живой детерминизм, живая причинность — это кто родился, тот умрет. Да и то неизвестно, навсегда ли это.
Все остальное можно изменить. То есть повлиять на процесс, а стало быть, на результаты. Поэтому свобода — это не выбор, а творчество, новинка, то есть — выход. А этому надо учиться.
Пожалуй, точно я знаю только одно: без универсального поведения в битком набитом троллейбусе все остальные выдумки — липа. «Универсальное» не значит одинаковое. Как раз наоборот. Поведение у всех должно быть разное, важно, чтоб цель была одна — не передавить друг друга в переполненном троллейбусе. А этого достигают восхищением. Земля переполнена, малыш, надо думать.
Малыш, все мы появились самостоятельно. Но я был раньше тебя. И ничего с этим не поделаешь. Поэтому несколько слов о себе.