Сергей Самсонов - Железная кость
И опять ожидание пустое для избивших друг друга придурков — так и стынут в шеренгах, покачиваясь от бессонной, дурной долгой слабости, ничего не желая уже, только б кончилось все поскорее. Наконец, офицеры выходят к ним, стаду, — все полковник к полковнику, звезды большие, и хозяина нет вместе с ними, начколонии полковника Требника, только кум, капитан Елисеев, семенит наравне, но не вместе с комиссией, из рядов исключенный и обратно не принятый.
— Не можешь?! Слаб?! Боишься?! — превратив глаза в сверла, орет на него чрезвычайный полковник. — Ведь конфликт назревал, видел ты, отвечай! Почему не докладывал?! На самотек пустил все втихаря!.. — И уже двинул к зэкам, стерев своим криком капитана из памяти бесповоротно, — жирномясый, одышливый, со сведенным подковой ртом и тяжелой брыластой мордой цвета петушиного гребня; шел весомо вдоль строя, наливаясь свирепо взыскующей силой и заглядывая зэкам в немые, обращенные внутрь глаза, резко остановился — напротив Чугуева! примечая разбитые в драке костяшки: не спрячешься! — посопел и, давя на Валерку глазами, начал с мукой выталкивать: — Значит, так, заключенные! Лично я убежден в том, что многие тут из вас не пропащие люди. Я уже ознакомился — и по личным делам сделал вывод: есть такие, которые честно отбывают свой срок и хотят возвратиться к нормальной человеческой жизни. Я сейчас обращаюсь к таким. Понимаю: до этой вот крови просто вас довели. Та группа уголовников, бандитов, которую тут сколотил вокруг себя авторитет Сластенин, он же Сладкий. Они вас прессовали по-черному, и начальство колонии на это смотрело сквозь пальцы. Покрывало вот этих бандитов, чего уж таить! И начальство колонии будет наказано! Все виновные будут — с максимальной жестокостью! Но! Трое суток назад здесь случилась трагедия. Трое заключенных погибли. Тридцать шесть тяжело пострадали. И те, кто это сделал, тут сейчас среди вас! Тот, кто лично взял в руки железку и лично ударил! Тот, кто первым сказал: бей спорт сменов или бей мужиков! И я спрашиваю вас: эти люди должны быть наказаны?! Обращаюсь ко всем, кто еще не забыл слово «совесть»! Обращаюсь ко всем, кто мечтает вернуться домой, к матерям своим, женам, к тем, кто хочет с себя навсегда снять клеймо уголовника! У кого вся душа изболелась от того, что он только всего один раз оступился! — И глядел на Чугуева, словно в нем прозревая такого и морщась от сильного сострадания к нему. — И если кто-то что-то видел, что-то знает — я лично обещаю каждому защиту и всестороннее участие в судьбе! Молчите? Слабите?! Что с вами посчитаются, боитесь? А что себя, себя своим молчанием топите?! Никто из вас не видел, кто ударил человека арматурой, — так, значит, били все! Это в группе, ребята! Вы хотите, чтоб я вас под эту статью? Через каждого третьего чтоб по новому сроку?! Я могу вам устроить! Кто сказал «беспредел»?! — оскорбленно и бешено заозирался, убивающе глядя на всех как на самое подлое, смрадное зло. — Кто сказал «ничего не докажешь»? Да вы сами уже на себя показания дали! Кровью, кровью себе новый срок подписали! — И, смирив в себе гнев, отревев истребителем в штопоре: — Дураки! Я ж помочь вам хочу! И найти виноватых, подонков, мокрушников! Укажите их мне! Все поедут на крытку, кого вы боитесь! И живите спокойно себе. Безо всяких накруток срока свои честно доматывайте! А будете молчать — я вас предупредил… Вот ты! — в Чугуева опять воткнулся, выделяя. — Выйти из строя, заключенный! Доложиться по форме!
И, сделав шаг, как с крыши, на ладонь, уперся взглядом в грудь полковничью, как в стену, и забубнил затверженное, кто он, с тоскою выпуская из-под сердца свою радиоактивную сто пятую статью и этой сто пятой себя неумолимо осеняя.
Полковник от сто пятой вконец окаменел, ужаленный, прожженный непримиримостью ко страшному падению человека:
— А вот и расскажи! В чем лично ты участвовал. Где был три дня назад ты лично, отвечай! Был на промзоне, был?!
— Так я там каждый день, на промке, на бетоне… Башку свою вот только руками закрывал, чтоб палками ее не раскололи… А кто на нас набросился, так эти, каратеки, а кто из них там кто, поди вот разбери, все ж они, чурки, на одно лицо… — легко выплевывать, по сути, только правду в пытающие зенки властной силы, и все равно дрожала в нем с паскудным воем продетая сквозь позвонки тревожная струна, и на себе уже почуял чей-то взгляд, как бы рентгеновский и останавливающий кровь, и, замолчав, отпущенный полковником, вернувшись в строй безликих, безымянных, нашел средь прочих офицерских лиц одно простое и вроде бы ничем не примечательное, стертое — мужичка невысокого чина, который терпеливо простаивал должное только в третьем ряду чрезвычайной комиссии, почти заслоненный плечами и калганами старших. И глядел на Чугуева он только с кислой тоской, понимающе так, словно знал, как паскудно Чугуеву в эту минуту и что мучается он ни за что: я и сам, друг, терплю — ну и ты потерпи, знаю правду твою, понимаю твой страх: что помечен ты этой своей сто пятой и напрягся сейчас, что она, та мокруха, к тебе новые беды притянет; вижу, ты этой бучи на зоне больше всех не хотел и в нее своей волей ни за что не полез бы; мало, что ли, таких со сто пятой, как ты, — только раз и ударили без желания убить, и душа в вас живая, и кровит она в вас, непрерывной тоской по загубленной чистоте истекая.
И вот это объемное, точное знание в ровных, сочувственных глазках икотнуло Валерку сильнее, чем сверла и рык чрезвычайного гражданина полковника: он, полковник, сейчас наорется на всех и уедет, а вот этот, простой и спокойный, — останется. Что-то было такое в этих глазках, проблескивая сквозь нагар старослужащей многолетней тоски, вот совсем нехорошее — приметливость и цепкость нового хозяина, зашедшего на новое подворье; Чугуева он выбрал и взвешивал, словно ударный — оставшийся от прежних хозяев — инструмент, проверяя, как крепко насажен на древко боек и как ладно ложится в ладонь рукоять: хоть на что-то сгодится еще или сразу на выброс.
И катилась уже по рядам перекличка: «присутствует», «есть такой», «я, я, я…», знакомой дорожкой качнулась и пошла печатать шаг отрядная колонна, и так же он, как все, размеренно помахивал руками, убираясь долой с этих знающих все про него и скучающих глазок, которые и крючками нельзя назвать, настолько они были усталыми, беззлобными, настолько не хотели никого вскрывать и расковыривать, с такой его готовностью, Валерку, отпустили в течение отрядной общей жизни, но от того еще вернее чуял Чугуев на себе неясное значение этого вот взгляда. И это ощущение — что отмечен — не кончалось, хотя за ним никто в барак не приходил, ни в первую неделю, ни потом, вообще их запаяли наглухо в бараке, и жизнь пошла, как в трюме, как в вагоне для крупного рогатого скота.
Воцарилась литая неподвижность на зоне, молчание снаружи, а внутри — шепотки непрерывные, шорох: меж собой сговаривались все, что и как говорить, как начнет их выдергивать по одиночке на допросы следак, и поврозь их опутывать, и прихлопывать каждого на нестыковках, и Валерка с Кирюшей шептались, как им надо иконы мочить: «сразу, сразу на кран мы, схлопотали вот пару тумаков по башке, и туда, и уже ничего с верхотуры не видели». Ну и слухи, конечно, текли, закипали, пузырились: что хозяина нового в зону поставили, Жбанова, и главопера нового — Хлябина. И уже посинели, пожелтели на мордах, на избитых телах синяки — впрочем, все эти метки-побои в санчасти были сняты со всех и подробнейшим образом в личной карте описаны, и костяшки разбитые на руках тех, кто очень старался в побоище, — тоже. И Валеркины, сбитые о кочаны — обо всем говорящие — тоже, так что уж не отбрешешься, что не бил никого, только падал. Надо было, что ль, бошку ему подставлять, дать себя исчеврачить как следует, чтоб сейчас предъявить в оправдание себе канительные ребра и скворечник раскоканный. Вон Кирюшу ожбанили как — любо-дорого, сразу видно, страдалец невинный.
И на третью только неделю стали их к следаку из отряда выдергивать, и опять за Валеркой долго не шли, и вот это как раз и тревожило — что его неправдиво среди прочих забыли — напоследок как будто с какой-то потаенной меткой оставили.
Алимушкин сходил — вернулся сам не свой: как будто под водой его там продержали, макнув башкой в чан, милицейские руки; упрятал вовнутрь глаза и молчит. Валерка не стерпел: «Да что такое, что? Чего тебе следак?» — «Да то же, что и всем, — что видел, чего слышал. Ну, я ему сказал. Мне дали — я ослеп. Кулак перед своим вот носом и увидел». И лыбится щербато: мол, все, как договаривались, но только вот глаза — соскальзывают сразу, пытающего взгляда Валерки не стерпев. «А смотришь как-то так вот. Чего недоговариваешь?» — «Чего же я такого… Что-то плохо мне просто, Валерка. Как тогда при тебе отпинали, так мутит что-то все и мутит. Котелок, видно, гады, встряхнули мне здорово».
Наконец и Валерку после всех к прокурору погнали. Молодым оказался да ранним допрашник, только-только в коробке со склада на зону к ним присланный, с бодро-розовым гладким лицом и майорскими новыми, как бы жмущими, не потерявшими изначально волшебную тяжесть погонами, башковитый, нахрапистый, цепкий, раскусивший уже сладость власти и четко нацеленный на то, чтоб к своим звездочкам новые поскорее добавить. «Вы же крепкий, физически сильный мужчина, Чугуев, — из себя выпускал он с медовой тягучестью. — Вот про вас тут написано: „пользуется уважением других заключенных“. Неформальный вы лидер, выходит, Чугуев, и хотите сказать, что все это движение в зоне без вас обошлось. Хата с краю? И голову вы как страус в песок? Не похоже на правду, Чугуев. Хорошо, допускаю, боялись, отказались участвовать, ну а в сам день разборки? В арматурном вас не было, все говорят. Но вот тут у меня показания отрядника Смагина… — краснобирочной гниды! подлизы прожженного, кто всегда человека впрудить пионерски готов, сука, Павлик Морозов, как еще красный галстук за такое сучку не нарезали! — Молотил кулаками в толпе. Бросил через плечо Нуралиева. Скончавшегося в результате драки заключенного Азиса Нуралиева. Ну и что вы мне скажете? Было, Чугуев? А когда вы тогда человека убили… да я все понимаю!.. но все же: вот когда вы тогда, то вы чем человека ударили? Тоже голой рукой?» Без ножа вот Чугуева этим вопросом, и расчет, что проткнет до пробоя, до крика: «Так железкой его, Нуралийку, железкой!» — и тогда уже следующий сразу, в пробитую дырку, вопрос: «А откуда вы знаете, что железкой, Чугуев?» На такого червя пусть глотариков ловит, а Чугуев был травленый зэк, наблатыканный.