Петр Проскурин - Число зверя
— Вот, вот, Россия! Куда конь с копытом, туда и рак с клешней! И ты, Горелов, веришь подобной чепухе? — с горечью сказал Леонид Ильич. — Что за парадокс! Московский вор печется об интересах России, — что то новое и неслыханное! Мистика, Горелов, мистика! — Нервное возбуждение у Леонида Ильича все нарастало, он чувствовал, что говорит не о том, и ему было неловко, судьба столкнула его с непривычной, чуждой и пугающей жизнью; тут же мелькнула мысль о беспутной дочери, погрязшей в распутстве, но он подумал, что ее и судить то не за что, яблочко от яблоньки недалеко падает, как говаривается в народе, когда же и пожить, если не в молодости?
С некоторым недоумением, изо всех сил сопротивляясь, словно кто то навязывал ему это насильственно, вспомнил Леонид Ильич и о вечно недовольном сыне, на проделки которого в заграничных закупках тоже приходится глядеть сквозь пальцы, а ведь никакой вор и мошенник и за десять своих жизней не смог бы навредить государству больше, — одним словом, черт знает какие чувства и мысли нахлынули на главу государства, сделавшего всего лишь один легкомысленный шаг в сторону от наезженной дороги и позволившего своей подспудной тоске открыто вырваться на свободу, — и об этом как то отстраненно и осуждающе подумал Леонид Ильич, чувствуя себя все более неуверенно и неуютно и в то же время не в силах оборвать затягивающуюся встречу; уже сотни и тысячи незримых нитей срастили двух этих разных мужчин, старого, надеющегося на долгую и полноценную жизнь, и молодого, переступившего последний порог.
— Ты прикажи меня увезти, — попросил Сергей Романович, — тебе же этого хочется, только ты не решаешься. Брось, наплюй на всяческие условности, о чем тут рассуждать, какая совесть? Вам ведь все равно придется меня убить, иначе нельзя, ты же мне не веришь и никогда не поверишь…
— Нет, нет, я верю! — повысил голос Леонид Ильич и потянулся к своему гостю. — Не знаю почему, с самого начала верю… И сразу знал, что не ты, вот потому и решил увидеть тебя и спросить… вот, лицом к лицу. Мне так хотелось понять главное, что погубило такую женщину…
— Что или кто, — уточнил Сергей Романович уже только для того, чтобы не показаться совсем невежливым, и тогда что то случилось; им больше нельзя было оставаться рядом, хотя и разойтись было пока невозможно — не было завершения.
Коротким жестом предложив гостю оставаться на месте, Леонид Ильич встал.
— Ладно, умирать собирайся, а хлебушек сей, — сказал он. — Кто захочет, поймет, а кто не захочет… Ну что ж, Сергей Романович, прощай, не поминай лихом. Авось когда нибудь еще и встретимся… молчи… И вправду, ты теперь будешь всю жизнь искать этот чертов камень. Может, и найдешь, разобьешь его в пыль, я тебя понимаю. Ну, я же сказал — прощай…
Гость отстранение и безразлично кивнул и даже попытался оскалиться в иронической улыбочке, должной показать его высокому собеседнику, что он тоже понимает умные, хоть и злые шутки и способен их оценить. И тотчас словно из самой стены, из двери, ранее не замеченной Сергеем Романовичем, вышел высокий и стройный человек лет сорока и по военному строго застыл у самой этой двери. Леонид Ильич подошел к нему и некоторое время что то вполголоса ему говорил, затем, не оглядываясь на своего гостя, исчез: кто то невидимый распахнул перед ним и так же бесшумно затворил дверь.
— Пойдем, Горелов, — услышал Сергей Романович негромкий голос и почему то сразу окончательно успокоился. — Нет, нет, не туда, Горелов, идите за мной и не отставайте.
На ходу повернувшись, Сергей Романович все с тем же тупым безразличием пошел вслед за высоким незнакомцем по пустынным коридорам и переходам и в одном из темных двориков, похожем на глубокий колодец, сел, как ему было указано, в машину, и через несколько часов быстрой и непрерывной езды, уже где то далеко от Москвы, так же, когда ему было сказано, не говоря ни слова, вышел. Машина стояла на узкой дороге в старом глухом лесу, ветерок к рассвету затих и тьма сгустилась до предела.
— Что происходит? — с усилием разжал стиснутые зубы Сергей Романович. — Неужели нужно было ехать так далеко…
— Возьмите, Горелов, — услышал он в ответ, и рядом с ним, у самых его ног, был поставлен небольшой чемоданчик — от неровности земли он тотчас завалился на бок. — Здесь есть все на первое время — документы, деньги, я даже бутылочку сунул… Станция недалеко, через час другой пойдут электрички. Еще одно: никогда никому не рассказывайте о случившемся, забудьте прошлое, перечеркните его. Не было, и все. Вас никто не будет искать.
Начиная понимать, Сергей Романович ногой отпихнул от себя чемоданчик; глаза начинали привыкать, и он различил силуэт высокого незнакомца, за несколько часов в дороге не проронившего ни слова.
— Что, при попытке к бегству? — хрипло спросил Сергей Романович и кашлянул — горло сводило судорогой.
— Глупо, Горелов, глупо… Будь здоров, — послышался из темноты все тот же негромкий спокойный голос, и вскоре стукнула дверца машины, которая, высветив вспыхнувшими фарами дорогу и старые мшистые березы и дубы по сторонам, тронулась с места и пропала. И только тогда Сергей Романович очнулся и бросился следом, размахивая руками.
— Стой! Стой, стой! А меня спросили? А я хочу этого? — выкрикивал он с ненавистью, и внезапно, когда перед ним вспыхнул знакомый, ослепляющий, выжигающий все изнутри свет, он, закрыв глаза ладонями, свалился на лесную дорогу и по мужски беззвучно, без слез заплакал, и почувствовал, что рядом кто то есть.
— Отец Арсений… ты? — трудно, не сразу спросил он и затаил дыхание. Лес молчал, в лесу жил предрассветный покой.
— Встань, встань, — прозвучало у него в мозгу или в сердце. — Неужто так слаб? Встань, оборотись дорогой, я же говорил — она приняла тебя…
И тогда, завозившись, помогая себе руками, он, по детски беспомощно всхлипнув, сел; в вершинах деревьев стало сереть, зато, стекая вниз к самой земле, мрак, тяжкий, дышавший сыростью и многолетней прелью, еще больше усилился, он стал почти осязаемым, его можно было зачерпнуть пригоршней и бросить себе в лицо, смыть всю горечь и грязь и уже никогда больше не оглядываться назад.
Часть четвертая
1
У всякого умного и дальновидного политика вырабатывается свой принцип отношения с народом, со своим ближайшим окружением, с государством, во главе которого каждый из них тайно или явно стремится стать, и, наконец, самое, пожалуй, интересное и главное, со своим собственным «я», и не многие, даже из самых проницательных и гениальных, могли отделить свое собственное «я» от угрожающе огромной, бесконтрольной, как правило, власти, которая была дарована им не только благодаря их собственным усилиям и талантам, собственной борьбе, но в большей мере в силу стечения обстоятельств и движения самой жизни, формула которой была заложена кем то или чем то еще изначально. И каждый из таких политиков в том или ином роде — мистик, тайно или явно убежденный в собственной призванности и значимости, в своей харизме, — без подобной веры было бы невозможно осуществлять и само право власти, ее движение к каким то придуманным кабинетными мудрецами целям, как правило, не совпадающим с интересами самого народа, более того, чуждым и ненужным ему, далеким от его подлинных нужд и чаяний. Без этого нельзя было являться олицетворением власти, быть во главе народа, вести его вперед и, самое главное, ощущать свою почти божественную значимость, жить, наслаждаться, развратничать, и все за счет того же народа, держать за его же счет огромные, истощающие страну армии и силы личной безопасности, подчинять своим личным интересам лучшие достижения науки, щедро оплачивать целый рой придворных трутней, восторженно и самозабвенно готовых за свой обильный подножный корм воспевать кого угодно и что угодно и всегда способных замутить народное сознание и доказать, что черное есть белое, и наоборот. И опять таки, все для блага того же народа, добывающего руду, алмазы, золото в мрачных многокилометровых подземельях, поливающего потом поля и нивы, возделывая, по уверениям придворных мудрецов, хлеб свой насущный, заваливающего трупами поли сражений, затем искалеченного, с оторванными руками или ногами, сидящего на перекрестках улиц, на базарах и вокзалах и просящего милостыню, — того самого народа, который всеведущ, хотя и слеп, беспомощен, хотя и страшен в роковые минуты бешенства, способен смести горы и совершить невозможное. Проницательный политик пытается предвидеть и чувствовать такой почти непредсказуемый момент, уловить его и объяснить тому же народу его историческое значение, его смысл, а затем повернуть события в нужную, запланированную сторону — и опять таки во благо себе и той зауми, которая кем то подпольно вложена в головы людей. Допустим, зачем было тевтонскому ордену, Наполеону или Гитлеру завоевывать Россию? Разве это нужно было немецкому или французскому народам, нужно было какому нибудь Гансу или Жаку? Но их смогли убедить, что это жизненно необходимо для них самих и их детей, отвлекли их внимание и энергию от действительно насущных для них дел, от заботы о сытном куске хлеба с маслом, заставили идти за тридевять земель и умирать, их убедили в необходимости подтянуть пояса потуже, наделать ружей и пушек и указали на источник их бед — на далекую Россию, неведомую им и ненужную, — с тем же успехом можно было указать им и на Африку, на Китай или Индию, как это уже и было прежде. Просто политикам, взорлившим к вершинам власти, нужно было найти и оправдать, прежде всего в собственных глазах, смысл своей жизни и деятельности, — ценность тысяч и миллионов других человеческих жизней была им чужда и непонятна, для людей вершинной власти народ, как всегда, являлся лишь самым дешевым и удобным строительным материалом, и его незачем было жалеть или экономить. А философы и поэты всех мастей тем временем, не слыша самих себя и захлебываясь от восторга, строчили трактаты, поэмы, романы о героизме, о преданности отечеству и флагу, и никакие неподкупные весы не смогли бы точно определить, чья тяжесть вины больше — первых или вторых.