Олег Лукошин - Человек-недоразумение
— Для чего? — взирал я с недоумением и даже ненавистью на батюшку. — На кой хрен ты привёз их сюда?
— Я никого не привозил, — отвечал он, не глядя на меня. — Я просто сообщил им о том, что ты здесь. Это к лучшему.
Они стояли у церковных ворот, словно не рискуя переступить какую-то запретную линию — то ли из своего советского прошлого в церковную ложь, то ли из своего размеренного нормального существования в мой персональный кошмар. Два потрёпанных пожилых человека: очкастый мужчина с обильной сединой в волосах и сухонькая очкастая женщина со впалыми глазами, в волнении перебиравшая зажатую в ладонях женскую сумочку.
Сколько им сейчас? Шестьдесят? Пятьдесят пять? Да, около того. Что это за провокация, что за мерзость, для чего они здесь? О чём мне с ними говорить, они чужие мне люди, я не узнаю их. Неужели они думают, что спустя десятилетия всё вот так запросто срастётся, восстановится? Это невозможно, мы оторваны навеки, мы в разных мирах. Вот что я сейчас им скажу? Неужели кто-то считает, что эта встреча заставит меня разрыдаться?
— Сынок! — выдохнула вдруг — я почти приблизился к ним — женщина в светлой ветровке, моя мать. — Господи, сынок! — воскликнула она ещё раз, роняя на землю сумку и бросаясь на меня с распростёртыми объятиями. Она рыдала.
— Вовка, мальчик мой! — тянул ко мне руки мужчина, мой отец. — Я думал, не свидимся уже…
И он, с красными, наполненными обильной влагой глазами, тоже повис у меня на плечах, совершая лихорадочные движения руками, словно ощупывая меня на целостность, словно желая убедиться в том, что я не призрак.
А дальше произошло то, чего я от себя никогда и ни при каких обстоятельствах не ожидал.
Я заплакал. Громко, отчаянно, надрывно, как будто какой-то могучий и безжалостно-сердобольный сталевар одним ударом выбил в моей кипящей домне пробку, позволяя вылиться наружу бурлящей и неистовой лаве. Я не помню, когда я плакал последний раз, наверняка это произошло ещё до моего детского Пробуждения, и уж точно я никогда не плакал так долго и обильно.
Чтобы не свалиться от бессилия, мне пришлось присесть на бетонное основание забора. Отец с матерью держали меня за плечи и, любовно взирая сверху вниз, как на только что родившегося и несмышлёного малыша, гладили по волосам и щекам, бормоча какие-то умиротворяющие, а на самом деле лишь ещё более выворачивающие меня наизнанку слова.
— Мама! Папа! — шептал я, поднимая заплаканные глаза на мать с отцом, и сквозь слёзные разводы пытался разглядеть — и разглядывал! — в чертах их лиц что-то необыкновенно доброе, родное, потерянное, но счастливым образом найденное, что-то, что пробуждало во мне дикое смущение, скрыть которое не представлялось никакой возможности и которое исторгало, выдавливало из меня всё застоявшееся, мутное и тяжёлое.
— Вот и ладно, вот и хорошо! — шептали они, перебивая друг друга. — Домой, домой поедем! Дома хорошо, спокойно, в обиду тебя не дадим больше. Жаль, Наташа не смогла приехать, так хотела, так хотела. Двое детей у неё, мальчик и девочка, племянники твои. Хорошие, вы подружитесь. Развелась вот только, но да ладно, раз не живётся — и не надо. Добрые такие внучата, отзывчивые. А тебя в обиду мы больше не дадим, нет. Скитаться не позволим, будешь с нами жить. Пусть у нас денег немного, но на сына родного уж найдём. И врачей хороших отыщем, и сами любую помощь окажем. Ничего, проживём. Самое главное, что мы вместе. Самое главное, что ты нашёлся.
Всю дорогу в поезде я продолжал плакать. Глядел на них, моих напуганных, но добрых родителей, — и слёзы бежали ручьём. Даже во сне не мог остановиться. Со всего поезда приходили на меня посмотреть — а я, наблюдая, как гордо и любвеобильно взирают на меня родители и объясняют совершенно случайным людям, что везут больного сына, которого не видели почти два десятка лет, домой и ни за что никогда и никому уже не отдадут его, заходился в обильном плаче вновь и вновь.
Должно быть, организму требовалось серьёзное очищение от застоявшихся в нём солей.
Антимир открывает двери
Воронеж, город моего детства, который ещё в начале восьмидесятых грезил о том, чтобы перешагнуть по числу жителей миллионный рубеж, за всё это время почему-то так и не перешагнул его, оставаясь в шаге от заветной цифры, которая в советские времена давала право на строительство метрополитена, а во времена нынешние — какие-то мифические привилегии и благодарности за выполнение национальной программы по увеличению российского народонаселения. По крайней мере, увиденный мной при въезде в город плакат с улыбающейся акушеркой, держащей на руках новорожденного младенца, и гордой, несколько тавтологической надписью «Сделаем наш город городом-миллионером» и припиской «План Путина», явственно об этом свидетельствовал.
— Это наш нынешний президент, — объяснил мне отец, заметив моё внимание к плакату. — Жёсткий человек. Страну от развала спас.
Я не отозвался, лишь поморщился. Не хватало мне ещё чьими-то планами восхищаться! Через минуту отец торопливо добавил:
— В смысле, не докторша президент, а тот, у которого план.
Бедный мой отец! Он считал, что я совершенно плох и не знаю, кто сейчас управляет страной. Я вынужден был покивать ему, чтобы как-то успокоить. Мол, плох, но не настолько. Президента от акушерки могу отличить.
Переубеждать родителей и доказывать им, что я совершенно вменяем, не было никакого желания. Мне почему-то подумалось — и мысль эта стала определяющей, — что в таком положении мне пребывать выгоднее, потому что жалостливые родители не погонят меня работать. Работать мне жутко не хотелось. На меня опустились примитивные предательски-мещанские желания отъесться и отоспаться. Забегая вперёд, можно сказать, что они исполнились сполна, даже лишка хватили. Недаром в каждом втором американском фильме повторяется одна и та же фраза: «Остерегайся своих желаний! Они могут исполниться…» Изувеченные едой и сном американцы знают, о чём говорят.
Как следует поев и просидев целый час в горячей ванне, то и дело открывая кран, чтобы поддержать в ней нужную температуру, я почувствовал себя гораздо благодушнее. До этого во мне свербило гадкое ощущение (впрочем, свербеть оно продолжало и дальше, не переставая, но уже с гораздо меньшим градусом напряжения), что я поступаю неправильно. Что отказываюсь от борьбы, что трусливо покидаю линию фронта, что сдаюсь на милость обманчиво благожелательным обстоятельствам. Была сильна и другая думка, именно она и побеждала: надо смиряться. Нет, не просто так буднично, а очень громко и отчётливо: НАДО СМИРЯТЬСЯ. И с несколькими восклицательными знаками —!!!!! Надо превращаться в толстожопого лоха, принимать окружающую действительность и людей такими, как они есть, и просить у Господа Бога (в которого крайне важно было быстро и безболезненно уверовать) прощения за былую дерзость и прочие прегрешения. Дерзости во мне, как ни странно, оставалось ещё предостаточно, и сомнения не улетучивались.
На следующий день пришла сестра с детьми. На меня посмотреть. За эти годы Наталья изменилась радикально: я увидел лишь прожжённую и сдвинутую на обыкновенном вещизме бабу без иронии и фантазии. Разговаривала она со мной тоже как с придурком. Причём, в отличие от родителей, осуждающе. В первые минуты я попытался общаться с ней как с обыкновенным (и даже как с равным) существом, но такой подход она категорически не поняла, принявшись заглядывать мне в глаза, чтобы определить, не расширены ли у меня зрачки (потому что это, видите ли, верный признак приближающегося припадка), трогать пульс и просить у матери дать мне чего-нибудь успокоительного.
Дети были кость от кости материнскими продуктами. Старшенькая, двенадцатилетняя Ульяна (дебильная волна наречения детей старорусскими именами не могла не накрыть мою сеструху), воспользовавшись отсутствием старших, принялась изображать передо мной сексуальные позы и глухо стонать — она явно переживала период первичного увлечения порнографией. Видимо, она пыталась вызвать у дурака-дяди непроизвольную эрекцию и вдоволь потешиться над ним, рассказывая об этом приколе таким же тупым и пошлым подругам. Эрекции у меня не возникло, Ульяна расстроилась, убежала на кухню есть торт, и интерес ко мне на ближайшее столетие потеряла.
Младший, восьмилетний Святослав (несмотря на смену экономико-политических формаций, отечественные семьи продолжали выдерживать четырёхгодичный цикл между рождениями детей), был вроде ещё не так испорчен, но, запуганный матерью, лишь трусливо взирал на меня из дальнего угла, на каждый мой взгляд тушевался, отводил глаза и бежал жаловаться матери:
— Мам! — шептал он. — Дядя на меня смотрит!
— Ничего, сынок, ничего, — успокаивала его так же, шёпотом, Наталья. — Я рядом, не бойся. Я тебя в обиду не дам…