Йенс Грёндаль - Молчание в октябре
Я попытался представить себе, что я оставил ее, что вместо этой поездки я рассказал бы ей, что произошло в Нью-Йорке. Я вообразил, что рассказал ей об этом, когда она приехала за мной в аэропорт, как часто это делала; или в машине; или позднее, в спальне, после того как мы уложили детей в постель. Была бы она подавлена или просто выслушала бы меня и посмотрела тем же взглядом, которым смотрела, стоя в дверях спальни в день своего отъезда? Как будто она уже все знала. Я представил себе, что рассказал об этом детям. Представил себе плач Розы и немного смущенное молчание Симона. Как я помедлил бы немного, держа Розу в объятиях, а затем вырвался бы и ушел. Я снял бы квартиру, возможно, ту, в которой представлял нашу совместную жизнь с Элизабет. Я забирал бы дочь из квартиры у озера, так же как седоватый кинорежиссер некогда забирал Симона на выходные, пытаясь походить на того, кем он прежде был. Роза стояла бы наготове с сумочкой и куклой под мышкой, и был бы момент, когда она находилась бы между нами, перед тем как поцеловать на прощанье Астрид и двинуться следом за мной вниз по лестнице, короткий миг, когда Астрид и я были бы вынуждены посмотреть друг другу в глаза. О чем бы мы тогда подумали? О том, что Роза — это все, что нас связывает? Единственное доказательство того, что мы когда-то любили друг друга и верили, что дошли до середины нашей жизни? До того пункта, когда все можно видеть и все рассказать? Быть может, я сидел бы в чужой квартире с кожаными диванами коньячного цвета и журнальными столиками с дымчатой столешницей и вслух читал бы Розе, одновременно думая о том, что она, в сущности, результат недоразумения, ошибочного суждения, необдуманного поступка? В те семь лет, что прошли с того вечера, когда я сидел на небольшой площадке в Граса, где мальчишки с криком гоняли мяч, я не раз спрашивал себя, остался ли я с Астрид только ради детей. В таком случае я должен был бы почувствовать почти облегчение, когда они покинули дом и Астрид однажды утром упаковала свой чемодан и оставила меня в тишине, как до этого они оставили нас обоих. Но когда она покинула меня, я сам начал верить, что головокружение и сомнения постепенно возмещались тяжестью лет в наших изменившихся телах и загадочной неожиданной нежностью, которая возникала в те моменты, когда мы внезапно как бы вновь видели друг друга.
Если бы я оставил Астрид, то, возможно, поехал бы в Лиссабон один, впервые за десять лет, в город, где никогда прежде не бывал. Сидел бы и смотрел на мальчишек, гоняющих мяч по гравию, на их кричащие маленькие фигурки в оранжевом уличном освещении, и слышал бы разрозненные звуки, доносящиеся из домов, окружавших площадку, звуки работающих телевизоров, звон посуды и смех, звуки чужой жизни. Мне было бы все равно, где я нахожусь, в каком городе, разницы не было бы никакой. Я не знаю, сколько времени так просидел на скамье среди платанов — может быть, пять минут, а может, и десять. Позади я слышал быстрые, тявкающие, прерывистые звуки и глубокий, искаженный электроникой мужской голос из видеомагнитофона. Я обернулся. Парнишка в возрасте Симона стоял, склонившись над видеоэкраном, позади бисерного занавеса, висевшего перед входом в небольшой бар. Позади него, у стойки бара, я увидел Астрид. Она помахала мне рукой. Я вошел внутрь. Она стояла и смотрела на меня. Где она была? Астрид пожала плечами и усмехнулась своей кривой усмешкой. Здесь. Я убрал волосы с ее лба и провел тыльной стороной руки по ее щеке. В тот же миг я узнал это движение, ощутил рукой ее щеку, точно так же как тогда, когда я стоял перед ней в моей кухне, зимой, давным-давно, когда мы впервые прикоснулись друг к другу. Она, должно быть, тоже узнала этот ласковый жест, потому что снова улыбнулась, медленно склонила голову и прижалась щекой к моей руке. Я охватил пальцами ее затылок и притянул ее к себе. Я ощутил ее тихий голос как слабое, теплое дуновение на моей шее. «Что с тобой? — спросила она. — А ты где был?» Здесь, ответил я. Она испытующе улыбнулась, на этот раз чуть слабее, словно забыла улыбку на губах, задумавшись над тем, что видела.
Роза рассмеялась, когда я пожелал ей спокойной ночи. Она собирается выйти за хлебом к завтраку, раз уж я все равно разбудил ее, и я улыбнулся, вспомнив, сколько времени разделяет нас, ее в квартире у озера — и меня в моем номере отеля на Лексингтон-авеню. Я немного полистал каталог с выставки Эдварда Хоппера в музее Уитни и засмотрелся на репродукцию картины, изображающей молодую женщину, сидящую, откинувшись на руки, на кровати, нагую, освещенную солнцем, проникающим из окна, и смотрящую на крыши домов далеким взглядом, быть может, пораженную осенившей ее мыслью о том, что мир есть то, что он есть, от края и до края, под бездонным небом. И что другого нет. Я лег в постель, погасил свет и стал рассматривать бесцветные, приглушенные очертания предметов в отсветах мерцающего экрана телевизора и освещенных контор в здании напротив. Было хорошо лежать в полутьме, так я мог лучше представлять себе Астрид, едва различимые картины разрозненных мгновений, которые блекли под моим взглядом, потому что их свет был светом давно минувших дней. Я подумал о снимках с вертолета, изображавших реку, которая разлилась вширь среди домов и деревьев, полей и лесов. Я подумал, что жизнь — это не просто река, но река, беспрестанно выходящая из берегов, так что приходится спасаться бегством, когда она заливает все за твоей спиной, бежать в будущее с пустыми руками, а река между тем уничтожает твои следы, каждый твой шаг, который ты делаешь, переходя от одной секунды к другой. Лишь твое собственное беспомощное выпадение из времени, леность чувств, иллюзорная сила воспоминаний и привычек щадят тебя, не давая взглянуть в глаза неизвестности, когда ты утром разлепляешь веки, захлестнутый ширью еще одного неизвестного дня. Каждое утро ты вступаешь в неизвестность, и остаются лишь смутные, изменчивые воспоминания, о которых ты можешь поведать тому, кем себя воображаешь. Бессвязные, отрывочные воспоминания, которые больше не делают различия между тем миром, который ты уже миновал, и тенями, роящимися в твоей дырявой голове, в которой гуляет ветер, пока ты мчишься вперед безостановочно, все дальше и дальше. Иногда ты подавляешь страх падения и оборачиваешься назад, пытаешься оглянуться в последний раз, а потом еще раз, в самый последний раз, потому что не понимаешь того чуждого и неизвестного, что идет тебе навстречу, и слов, которыми можно его определить, не понимаешь, что это безнадежно, и мчишься дальше, прочь от разрушений времени, пока не превращаешься в историю, в которой повествуется обо всем том, что ты утратил.
Я думал, что описание моей истории приблизит меня к тому пункту, когда она покинула меня, но все фразы были лишь способом отдалиться самому, в то время как Астрид удалялась в противоположном направлении. Я думал, что пишу об Астрид, или об Инес, или об Элизабет ради самой истории, но на самом деле я писал лишь о себе самом, и когда попытался вызвать в памяти свои собственные мысли и чувства в течение всех этих лет, я истолковывал лишь те беглые и неуловимые тени, которые то Астрид, то Инес, то Элизабет по очереди отбрасывали в полушариях моего мозга, изнывающего в одиночестве. Я думал, что знаю Астрид, но, быть может, она начала исчезать уже тогда, когда я зимним вечером, в далекой молодости, поднялся и подошел к молодой женщине, которая стояла в моей кухне и при моем приближении застыла с мокрой, блестящей от влаги тарелкой в руках, глядя во тьму, на свое неясное зеркальное отражение. К этой чужой, неизвестной еще женщине с узкими глазами и кривой усмешкой, которую я посадил в свое такси, а затем поселил в своей квартире только потому, что никто из нас не знал, куда еще можно было ее отвезти. Может, она стала лишь еще более незнакомой, когда обернулась ко мне, а я поднял руку и погладил ее по щеке, и это был первый знак того, что я хочу ее узнать. Быть может, я преградил дорогу собственному взгляду; возможно, мои слова нарушили неслышное дыхание, живую тишину, которая больше, чем все слова, говорит о другом человеке. Быть может, Астрид сама нарушила ее, когда все последующие дни и годы рассказывала мне отдельные отрывки своей истории, не связанные между собой, суммарные наброски, которые люди рассказывают о себе, в то время как жизнь продолжает повествование, так что все рассказанное — это уже другая история. Потому что ее слова уже были обращены ко мне до того, как они были произнесены, уже сказаны, уже вплетены в ту историю, которую мы теперь вместе рассказывали друг о друге и о нас самих, о тех, кем мы становились. Подобно тому, как были кое-какие вещи, о которых я никогда не рассказывал ей, было наверняка что-то, о чем она никогда не рассказывала мне, и подобно тому, как я хранил что-то втайне, наверняка и она не рассказывала мне о каких-то людях и событиях в своей жизни. Когда она освободила меня от моих грез об Инес, и задолго до того, как я возмечтал о том, чтобы Элизабет снова освободила меня, было время, когда я думал, что она знает все, что можно знать обо мне, знает даже больше, чем я мог знать сам. Что она могла видеть меня таким, каким я был, подобно тому, как я чувствовал, что знаю ее, когда просыпался рядом с нею и шептал ее имя. Но, возможно, мы никогда не были так слепы, как в те минуты, когда смотрели в глаза друг другу, пытаясь быть узнанными. Мы начали нашу историю сообща, и эта история поглотила все предыдущие, так что они под конец превратились лишь в излишние, оставшиеся в прошлом отклонения в продолжающемся повествовании о нашей совместной жизни. Но в человеке должно быть нечто другое, нечто большее, чем то, что рассказывается, и то, что вообще может быть рассказано. Большая часть исчезает в потоке слов. Оно дает себя знать в паузах, до того, как человек начинает говорить, в молчании, с которым он устремляет взгляд в пол или в окно, не зная толком что сказать. Когда человек исчезает навсегда, после него остается лишь история, но когда уехала Астрид, она оставила меня в пустоте и тишине, которые я заполнил словами, хотя, быть может, мне следовало бы попытаться сохранить эту тишину посредством своего молчания. Но мне остались лишь мои слова, и без них я не мог бы слышать ее молчания в паузах между словами, провалами и трещинами в моем повествовании, когда она уходит в тень, точно так же, как однажды зимним вечером возникла из ничего, ведя за руку малыша.