Йенс Грёндаль - Молчание в октябре
Я продолжал сидеть перед экраном телевизора, глядя на меняющийся, безостановочный поток людей, которые говорили что-то или двигались на усеченных, меняющихся картинах, изображающих разные уголки мира. Было уже поздно, и я чувствовал себя усталым, но знал, что если лягу в постель, то все равно не усну. Я подумал о том что раньше сравнивал время с рекой, которая на первый взгляд не меняется, но никогда не бывает одной и той же. Я попробовал восстановить в памяти те семь лет, которые прошли с того момента, когда мы с Астрид отправились вместе в Лиссабон и бродили без цели, идя рядом друг с другом по узким улочкам Байру-Алту и Алфама между старыми, облезлыми и дребезжащими трамваями и закопченными геометрическими или органическими орнаментами на изразцах фасадов. За эти семь лет ничего особенного не произошло. Время шло своим чередом, дети повзрослели, а мы сами стали чуть-чуть старее, Астрид монтировала свои фильмы, а я писал о своих художниках. Я не мог видеть нас, месяцы и годы текли бесформенной, изменчивой пеной, и я представлял себе нас лишь в разрозненных обрывках часов и дней, которые скукоживались и сворачивались, словно увядшие листья в завихрениях потока, прежде чем исчезнуть из виду. Когда я попутно вспоминал об Элизабет, это выглядело так, как бывает, когда вспоминаешь какую-нибудь невероятную историю рассказанную сперва с покачиванием головы, а затем с пожатием плеч. Точно с годами не видишь большой разницы в том, пережил ли ты эти события сам или лишь услышал о них или увидел их по телевизору. Был ли это действительно я, или я был как бы вне себя, охваченный полугодовым преходящим помешательством, последним мятежным, неукротимым порывом, прежде чем наконец стать взрослым человеком? По прошествии нескольких месяцев я даже почувствовал облегчение от того, что пощадил Астрид и избавил ее от рассказа о моих эскападах. Зачем бы я стал ранить ее без всякой необходимости, когда теперь уже сам преодолел свои фантазии о новой другой жизни? Так успокаивал я свою уязвленную совесть. Я все еще мог чувствовать смущение, когда Астрид отвечала на мой взгляд взглядом узких глаз. Я стыдился не только своего предательства, но также и предположения, что на самом деле мог помыслить о том, чтобы бежать от самого себя и стать кем-то другим, а не тем, кем я стал за все эти годы, проведенные вместе с ней и детьми. Кем бы я мог быть? Если бы не принадлежал этому дому, не жил рядом с Астрид в квартире, выходящей окнами на озера. Кем? Когда дети перестали нуждаться в нас и стали справляться сами, дни показались нам длиннее, чем прежде, они не были больше столь плотно заполненными, и когда мы встречались по вечерам в тихой квартире, то чувствовали некоторое смущение, некоторую озадаченность тем, что время ушло. Мы очутились в более спокойном, более свободном ритме прощаний и встреч, поскольку теперь вдруг ощутили свободу и могли углубиться каждый в свои проблемы, и часто делали то, что нам было удобно, поскольку теперь не имело особого значения, когда мы точно будем дома.
Я уже давно перестал спрашивать себя счастлив ли я. Не было необходимости да и смысла спрашивать об этом. Ведь нельзя же быть счастливым постоянно, задыхаясь и захлебываясь в одном долгом судорожном спазме счастья с самого утра, когда встаешь с постели, до позднего вечера, когда ложишься и засыпаешь с идиотской улыбкой на слюнявых губах. Я подумал о своей матери, которая постоянно пыталась вести себя так, словно живет на вулкане. Вероятно, так оно и было, только жила она на потухшем вулкане, с опустевшим кратером и застывшей лавой. Быть может, вопрос с самого начала был поставлен неправильно? Был ли я счастлив? Быть может, я потянулся к Элизабет, потому что поверил, что она сделает меня счастливым? Скорее, я потянулся к ней, чтобы бежать от своего счастья, в припадке клаустрофобии. Еще будучи ребенком, я чувствовал беспокойство, когда слышал, как, согласно описаниям Библии, выглядит рай. Мне казалось, что там должно быть скучно со всеми этими красивыми песнопениями и беспечной жизнью, и, возможно, именно пресный привкус вечности вызвал у меня беспокойство и заставил предаться бунтарским мыслям об Элизабет. Возможно, виной тому было ощущение, что я могу заранее представить себе мое собственное будущее вместе с Астрид и детьми, а потом — вдвоем с ней, когда однажды Симон и Роза больше не будут участвовать ежедневно в нашем житье-бытье. Мне предстояла работа с ее поражениями и победами, скука женатой жизни и преходящие мгновения вновь вспыхивающей супружеской страсти, воскресные поездки на природу, ужины с друзьями, глубокомысленные или поверхностные беседы о том о сем, поездки в отпуск, посещения музеев и кинотеатров и все остальное, на что найдется время. Весь этот объемистый и все-таки на удивление разочаровывающий каталог «интересов и деятельности», содержание которого все эти одинокие, но тем не менее жизнерадостные и экономически независимые бедняги перечисляют на столбцах воскресных газет, там, где помещают объявления о поиске контактов, быть может, в попытке убедить всех в том, что они нормальные люди. Это была перспектива повторений, как бывает, когда сидишь в парижском кафе со стенами из зеркал и видишь, как интерьер отражается, повторяясь в бесконечном зеркальном коридоре, где люди поднимают все тот же бокал вина, держат в пальцах ту же сигарету, снова, и снова, и снова, где сам человек остается все тем же до кончиков ногтей, до конца длинной перспективы. К счастью, это была лишь еще одна иллюзия, все-таки каждый день не был одним и тем же, когда я по утрам просыпался рядом с Астрид, хотя временами и могло так показаться. И сами мы были не совсем теми же, из года в год, но изменение не было больше вопросом преодоления расстояний, достижения других миров, другой жизни. Это я постепенно стал понимать, когда вернулся к Астрид после моей неудавшейся попытки к бегству.
Изменение не означало, что мы куда-то движемся, оно происходило в наших телах и наших головах. Постепенно и неприметно оно вырисовывалось из монотонных спиралей повторяющейся повседневности, так что я лишь время от времени, с месячными интервалами замечал, что плоское, долговязое тело Розы начало обретать формы, или что над верхней губой Симона образовался темный пушок, а в каштановых волосах Астрид появилась еще одна сероватая полоска, или однажды утром, во время бритья, я вдруг увидел, что мои носогубные складки обозначились резче, стали глубже и длиннее, чем я привык их видеть. Мы не замечали времени — оно двигалось вместе с нами, потому что мы, вероятно, жили одновременно во многих временах. Астрид оставалась все той же молодой женщиной, которая однажды зимним вечером сидела на заднем сиденье моего такси и утешала своего маленького сына. Я был все тем же молодым человеком, который сидел однажды летней ночью среди кустов шиповника перед простирающимся морем и повторял свое заклинание, свою мантру: «Держись, держись». И одновременно она была той женщиной, которую я хотел оставить, и той женщиной, к которой вернулся; а я был тем человеком, который попеременно смотрел на нее то как на свой спасательный якорь, то как на свою надзирательницу, то как на неожиданное, освобождающее облегчение в моей жизни, то как на бремя, приковавшее меня к ежедневно и вечно вертящимся жерновам однообразного существования. Когда она сидела у телефона и обменивалась сплетнями с Гуниллой из Стокгольма, я хватался за голову и спрашивал себя, как это могло случиться, что она однажды стала моей женщиной. А когда она входила в комнату, еще не сняв пальто, и ставила на подоконник букет белых тюльпанов, и стебли чуть поскрипывали, касаясь друг друга, а она неподвижно застывала у окна, устремляя задумчивый взгляд на покрытую рябью поверхность озера, я спрашивал себя, как это я мог подумать о том, чтобы оставить ее. Когда я входил в спальню, а она лежала в постели, глядя на меня, обнаженная, и взгляд ее был недвусмысленно ждущим, мне иногда больше всего хотелось лечь к ней спиной и уснуть. А когда однажды мы договорились встретиться в кафе и я увидел ее под дождем, переходящей улицу, за секунду до того, как она увидела меня и рассеянным движением руки отбросила влажную прядь волос со лба, меня вдруг охватило такое неуемное желание, что пришлось сложить газету и прикрыть ею молнию на брюках. Это колебание между различными чувствами вызывалось не сплетнями по телефону, не тюльпанами, не ее наготой и недвусмысленно ждущим взглядом и не рукой, откидывающей пряди волос, оно вызывалось и не только тем, что происходило во мне самом. Причиной был постоянный обмен между тем, что происходило вокруг меня, и тем, что творилось во мне, между настоящим, которое никогда не оставалось неизменным и где мы по-новому смотрели друг на друга, и моими подвижными, изменчивыми воспоминаниями, которые чередой возникали снова и снова, всегда в несколько ином освещении, приобретая несколько иное значение по сравнению с прежними.