Виталий Безруков - Есенин
— Ну, а мы куда? Иван, вещи уложил? — Есенин с трудом выжимал из себя слова. О том, что творилось в его душе, можно было только догадываться по тому, как он исподлобья глядел на всех, как прикуривал папиросу дрожащими пальцами, по охрипшему голосу.
— Не изволь беспокоиться, Учитель! Все аккурат! — взял «под козырек» Приблудный.
— Может, к нам, а? Катя, ты как считаешь? — предложил Наседкин, виновато глядя на жену.
— Нет-нет-нет! Только ко мне! — с отчаянием в голосе торопливо заговорила Бениславская. — Умоляю. Сергей… Александрович! Все ко мне. А завтра в деревню… В Рязань, в Персию, в Баку, хоть к черту! Но сегодня ты мой, Сережа! Я… мне столько надо тебе рассказать, столько всего… Издательство, кафе… все знаю. Я для вас, Сергей Александрович, все газетные статьи сохранила… — Она улыбнулась, стараясь скрыть свое чувство, но было видно, как она боится, что Есенин откажет ей. И эта ее наивность была так трогательна, что Сергей шутливо поднял руки:
— Хорошо, сдаюсь! Но завтра в деревню, в луга! В Оке родной искупаться, смыть с себя Америку гребаную эту! Едем!
Кое-как разместившись в машине, доверху набитой поклажей, они тронулись с площади. Сергей немного успокоился, и в глазах его по-прежнему засветилась насмешливая улыбка. Со стороны могло показаться: вот счастливый искатель приключений наконец-то благополучно вернулся в родной дом! Но спокойствие улетучилось так же мгновенно, как и пришло. Ему вдруг померещилось, что в привокзальной толпе мелькнул знакомый чекист, который сопровождал его в заграничном турне.
— Все по-прежнему. Ничего не изменилось! Ну-ну, поглядим! Увидим! — невесело усмехнулся Есенин.
Неотложные дела заставили Есенина задержаться в Москве на несколько дней. Но вот наконец он с сестрой, Наседкиным и Приблудным выехал на родину.
На станции Дивово компания вышла из вагона, когда солнце стояло уже высоко. Мужики-извозчики, увидев гору чемоданов и богато одетого Есенина, заломили сперва семь рублей (до Костантиново было двенадцать верст), потом пять с полтиной. Наконец один сказал: «Трояк отдашь, барин, — повезу, а то и язык трепать неча. Это вам не прежние времена… Опять же норма дороже». Но повезли по полтора. Телеги медленно потянулись со двора станции. На первой — Есенин, Катя и Наседкин, на другой, нагруженной чемоданами, — Иван Приблудный. Как только обоз втянулся в луга и затрясся по ухабистому проселку, Есенина обняла оглушительная тишина. По ржаным полям ветер гнал волну за волной. Была середина лета. Высоко в небе пел свою немудреную песню жаворонок. Сладкий медовый запах, поднимающийся от цветущей гречихи, пьянил голову.
Молодой детина, в лаптях и белых онучах, в линялой навыпуск рубахе и в старом картузе на прямых желтых волосах, сидя рядом с Есениным, дергал веревочные вожжи, как бы желая помочь лошади. На станции он бахвалился, что «не удержишь», и теперь, видать, стыдился. «Но, анчихрист!» — кричал он, но лошадь лишь отмахивалась хвостом. Есенин увидел вдали коровье стадо и закричал: «Вон! Вон, глядите! Коровы! Коровушки… Без коровы нет деревни, а без деревни нельзя представить Россию!» Он соскочил с телеги, побежал в луга, сорвал пучок полевых цветов, вернулся: «Ух ты, как пахнут, ух! А, Кать? Понюхай!» Катя, счастливая, что наконец брат вернулся из Америки и что с ним все хорошо, улыбаясь его восторгу, понюхав цветы, стала плести из них венок. Наседкин тоже спрыгнул с телеги и, нарвав целую охапку разнотравья, забросал ею свою жену.
— Соспела травушка, вот и пахнет, — презрительно хмыкнул возница, удивленно глядя на восторженного Есенина. — Сенокос нынче у нас — вовсю! Приедете, в селе нет никого, все в поле! Страда, одним словом. — Он опять стал дергать вожжи. — Но-но… Сладу с тобой нет, анчихрист! — Подвода медленно тащилась, приближаясь к родным местам. Вдыхая полной грудью напоенный летними ароматами воздух, Есенин осознал, что отныне, в какие бы края ни занесла его судьба, он не расстанется с родной землей никогда.
— «Если крикнет рать святая: кинь ты Русь, живи в раю…» — громко начал Есенин, но Катя и Наседкин в один голос перебили его: «Я скажу: не надо рая, дайте родину мою!»
— Уж это как пить дать, — неожиданно согласился парень-возница. — На родной старонушке рад своей воронушке.
Теперь Есенину пришел черед удивляться. Он переглянулся с сестрой и Наседкиным, и они враз захохотали.
На краю дороги, под откосом, показалась артель косарей в белых холщовых рубахах навыпуск. Они дружно взмахивали косами. Нарядные девки и бабы, повязанные белыми платками, ворошили валки скошенной травы. Как стая воробьев, сновали ребятишки, помогая родителям ореховыми рогачами.
Есенин, засунув пальцы в рот, засвистел; когда, услыхав ухарский посвист, люди повернули головы, крикнул: «Бог в помощь, земляки!» Мужики, обрадовавшись неожиданной передышке, враз встали, облокачиваясь на косы, а бабы на свои грабли.
— Что рты раззявили, аль не признали? Есенин я! Сергей Есенин! Эй, Прон! Лабутя, мать твою не замать!
— Ба! Да ведь это Сергуха! Есенин, поэт, мать его не замать! — осклабился Лабута, утирая пот с лица подолом рубахи.
— Он! Как есть он! — подтвердил Прон, рукавом вытирая потный лоб. — Вот радость-то отцу с матерью.
Раздались и другие голоса: «Богатства-то, богатства-то везет телегу целую! Повезло Лексашке! И денег на дом, и теперь вот».
Подводы, поравнявшись с артелью, остановились, и крестьяне, побросав косы, окружили гостей. Нимало не стесняясь, бабы громко заговорили меж собой, изумляясь и всплескивая руками:
— Ой! Катька-то, Катька, прям мамзель!
— Что значит, в городу побывала…
— А рябой-то… ейный муж, верно… Татьяна баила, замуж выскочила Катька-то!
— Наверно… А Сергей-то какой справный, батюшки!
— Вот мать обомрет: они, поди, и не знают, что радость такая…
Есенин спрыгнул с телеги, обошел всех мужиков, с каждым с почтением здороваясь за руку:
— Здорово, Прон! Лабутя! Ванятка, здорово! Здравствуйте! А ты кто, чегой-то не узнаю? Ты чей будешь? — спросил он высоченного парня, несмело протянувшего ему руку.
— Илья Есенин, я — Ваняшин сын, брат ваш, стало быть, двоюродный.
— Силен. А я гляжу, что-то лицо родное… А отец где? — оглянулся Есенин, отыскивая средь мужиков своего дядю, Ивана Никитича.
— Зимой помер, — просто, по-будничному, ответил Илья.
— Что так? — нахмурился Есенин.
— С извозом в Рязань по Оке шли… в полынью провалился… лошадь спасал и простыл сильно. Вернулся и слег, лихоманка скрутила… в три дня не стало. Да я ничего, живу полегоньку, — виновато улыбнулся Илья. — Мать тоже не надолго его пережила — следом, почитай! — прошептал он последние слова и понурил голову. Есенин, жалеючи, обнял брата.
— Сколько тебе уже?
— Двадцать надысь стукнуло…
— Эх-ма, братка! Жизнь, в бога душу мать! Ух! — выдохнул Есенин подступивший к горлу комок.
— Ничего, Ильюха! Вечером приходи, обмозгуем житье-бытье! Ты грамотный?
— А как же… нашу сельскую… с похвальным листом…
Девки, которые посмелее, обступили повозку с поклажей:
— Гляньте, чемодан-то, ой! Отродясь таких не видывали! Ой! Замки-то блестят! С ремнями! — Одна поковыряла чемодан ногтем. — Кожаные! Ей-богу, кожаные!
Приблудный шутливо шлепнул девку по руке:
— Эй-эй! Не царапать! Не цапь, не лапь, — не купишь!
Девка зарделась.
— А что это за картинки на них? К чему?
— Это наклейки заграничные! — Из каждой страны, где Сергей был… Вот Америка! Вот Париж! Вот Берлин! Это итальянские! — заважничал Иван.
— Ни хрена себе! Ты что, Серега, весь мир объехал? — протиснулся средь девок Лабутя. — Теперича небось и знаться с нами не захочешь? — похлопал он один из чемоданчиков, проверяя, не пустой ли. — Барин, прям барин! Как ентот, что к Кашиной нынче приезжал!
— Что, Кашина в усадьбе? — небрежно спросил Есенин.
— Тут она, с детьми приехала, — с готовностью доложила бойкая девка, лукаво глядя Есенину в глаза. Притворно вздохнув, она улыбнулась, обнажая белые, крепкие, ровные, как частокол, зубы. Отстранив ее, подошел древний старик:
— Здорово, внучек! Я чай, не признал ты свово деда.
Есенину стало стыдно. Он действительно не узнал в сгорбленном сером старике родного деда, у которого долгое время жил в доме, пока мать с отцом трудились в Москве. Они обнялись, троекратно поцеловались. Чтобы скрыть охватившее его волнение, Сергей снял с себя пиджак, галстук, вытащил из-за пояса рубашку: «А ну-ка, дед, дай косу! А ты покури пока, вот пшеничненьких». Он достал папиросы «Сафо» и положил на телегу. Дед аккуратно, двумя пальцами взял одну папиросу и, сощурившись, стал разглядывать ее со всех сторон, прикидывая, с какой стороны прикурить. Мужики тоже потянулись своими заскорузлыми руками, и пачка вмиг опустела.