Марина Степнова - Женщины Лазаря
Прихожую — пока непонятно даже, большую или маленькую — Лидочка проскочила, зажмурившись (потом-потом, теперь уже непременно придумаю в следующий раз!), и открыла глаза только на кухне, обожаемой, огромной, практически обставленной, любовно вылизанной до сверкающих, трубных, медных мелочей. Лидочка торопливо пересчитала глиняные чашки — в прошлый раз так и забыла все на столе! — три, четыре, шесть, рядом глиняный же кувшин грубого терракотового цвета, почти уродливый, совершенно прекрасный, хранящий на неровных боках отпечатки пальцев безвестного гончара. Молоко в такой посуде всегда будет холодным, даже в самую лютую жару.
Все на кухне, слава богу, осталось прежним. Солнечные вздыхающие занавески. Огромная плита. Под ногами напитанный летом деревянный пол, шероховатый, деревенский, — а вон из той щелки под плинтусом ночами будет вылезать мышонок, легкий, призрачный, как тень домового, и Лидочка никогда не забудет оставить ему у ножки стола маленький, но правильно сервированный ужин — пару ломтиков сыра и хлебную корку на нежной бумажной салфетке. В доме непременно должны жить мыши, без их тихого сухарного хруста будут плохо спать и дети, и кошки — целая стая пестрых кошек, независимых, бесшумных, давно перепутавших в один беспородный клубок все нити позабытого кровного родства.
И еще обязательно будет собака — большущая, дворовая, и за ужином, в дождь или в снегопад, все будут уговаривать друг друга, что ей очень тепло и уютно в набитой сеном просторной конуре. А потом, когда во всех комнатах по очереди погаснут ночники и лампы, Лидочка поставит в буфет последнюю, до скрипа вытертую тарелку и пойдет к двери, чтобы втихомолку пустить собаку в дом. И улыбнется, услышав в потемках смущенный и радостный стук хвоста, — кто-то уже побеспокоился раньше нее, когда в доме много зверей, сердце у детей растет быстрее, чем они сами, но, ах, дети, дети, куда же вы торопитесь! Опять к весне покупать всем новую обувь, опять радостные ссоры над картонными коробками, негодующий визг младших и шорох мягкой мятой бумаги, мешающийся с крепким запахом еще не разношенной кожи и черных резиновых каблуков. Лидочка видела каждую загогулину на подметке, чувствовала войлочное тепло каждой стельки, но лица детей туманились, расплывались, дети были — сплошные птичьи голоса, близкий ласковый клекот, а муж и вовсе оставался невидимым, и как ни спешила Лидочка по комнатам, но догнать все равно удавалось только теплое движение растревоженного воздуха. Словно кто-то раздвинул невидимую портьеру и мазнул Лидочку по лицу тяжелым струящимся потоком, сотканным из запаха, из запаха… Лидочка терялась, не зная, как будет пахнуть муж, не понимая, как его можно окликнуть. «Милый?» — спрашивала она, растерянно стоя на пороге пустой комнаты, плывущей, зыбкой, а впереди струилась еще целая анфилада таких же неясных пространств — словно кто-то уронил на дно ручья нитку колеблющихся, струящихся бус. Дом, такой прочный и настоящий, начинал туманиться, теряя телесные очертания, и Лидочка, виновато зажмурившись, возвращалась на кухню, о которой мечтала больше и чаще всего — как будто о смысле и свете своей будущей жизни.
На кухне она переводила дух и, накрывая стол к чаю (чайные ложечки в правом верхнем ящике, розетки для варенья — в буфете, по левую руку), тихонько обещала себе больше не спешить, не гоняться за призраками, не торопить их показаться во плоти. Торопиться вообще нельзя, сила — в умении отдаваться частностям, а жизнь — жизнь состоит из мелочей. И только собрав эти мелочи в один непрерывный узор, только гладко замкнув каждую деталь с другой, можно было надеяться на то, что дом — когда-нибудь — из бесконечно долгой выдумки превратится в самую настоящую правду.
Именно поэтому так важно было не ошибаться в деталях. Лидочка, например, совершенно точно знала, что к чаю непременно будет подавать домашнюю выпечку — заварное петишу, миндальные лепешечки или, на худой конец, мазурек, тот, который Молоховец называла просто — «очень вкусный». Лидочка, давно выучившая заветный том наизусть, быстро, как молитву, пробормотала рецепт — полфунта масла тереть добела, не переставая мешать, класть полфунта сахара, шесть желтков, четверть чашки горького и четверть чашки сладкого толченого миндаля, шесть сбитых белков и полфунта фунта муки, влить в плоскую бумажную форму, намазанную маслом, и в печь.
«Не снимать мазурка с бумаги, пока не остынет, — строго предостерегла Лидочку Маруся и тут же, смягчив тон, посоветовала: — Сверху можно оглазировать, или украсить по желанию, или посыпать коринкой, сахаром, миндалем». Лидочка послушно кивнула — она понятия не имела, чем отличается горький миндаль от сладкого, да это было и неважно — важен был только теплый тестяной аромат, пропитавший кухню, и детская возня у стола — яростная и веселая — за право первому выхватить мазурек из-под полотенца. Но дети снова были размытые — похожие то на Ромку, то на Вероничку, то на чужих — очень славных, но все-таки чужих малышей, и Лидочка, вздохнув, поняла, что сегодня что-то не ладится и, значит, пора собираться назад, в реальную жизнь, которая, по сравнению с этим домом, с каждым днем все больше казалась Лидочке совершенно ненастоящей.
«А вот ты у меня настоящая, — сказала она собаке, — понимаешь, а, Найда?» И Найда еще раз согласно стукнула по полу плотным шерстяным хвостом и смущенно заулыбалась. Лидочка наклонилась, чтобы почесать собаку за мягким горячим ухом, и получила такой увесистый тычок под ребра, что вылетела из своей мечты, не успев напоследок ни выпить чаю, ни пройтись по комнатам, ни проверить, хорош ли будет на застекленной веранде большой розовый абажур из старомодного шелка с невозможной, трогательной, изумительно мещанской бахромой.
Училище никуда не делось. И даже до звонка оставалась еще пара дрожащих от напряжения минут — чтобы понять это, Лидочка, как любая раба ежедневной рутины, давно не нуждалась ни в каких часах. То есть бежать и толкаться было совершенно незачем. И тем не менее тощенькая нескладная первоклашка не просто со всего размаха пихнула Лидочку в бок, она еще и крепко наступила ей на ногу — на ногу! — на драгоценную ступню лучшей ученицы школы, маленькую, твердую, изувеченную, словно у Русалочки, которую злой сказочник-импотент заставил годами ступать по остриям ножей. Без всякой любви — просто ради собственного бессильного удовольствия.
Балетные могли пихаться на переменах, скакать козлами, играть в обычные детские догонялки и даже драться, но ноги — ноги это было святое. Рабочий инструмент, посягнуть на который могла лишь обезумевшая от ревности соперница, но тут уже в ход шли натертые чем-нибудь скользким полы (чтоб ты, ведьма, шею себе свернула) да насыпанное в пуанты толченое стекло — совсем не анекдотичное, а вполне реальные электрические лампочки, растертые до тончайшей пудровой пыли. Один диагональный проход по сцене — и живые человеческие пальцы превращаются в окровавленные мокрые подушечки для невидимых булавок. Лидочке хватило одного раза, чтобы навсегда обзавестись привычкой ощупывать балетные туфли изнутри — мгновенным, почти медицинским, пальпирующим движением. Так же машинально и осторожно она стала проверять всю свою обувь: домашние тапочки, туфли на зачаточном (чтобы не трудить измученную ногу) каблучке, похожие на нескладных щенят унты.
Лидочка крепко взяла проштрафившуюся первоклашку за горячее прозрачное ухо и несильно, но ощутимо дернула. Впрочем, это было совершенно напрасно, потому что первоклашка ничего не заметила — ни отдавленной принцессиной ноги, ни принцессиного же наказующего жеста. Она вообще была как маленький зомби: мягкая, безвольная и вся сосредоточенная на одной, невидимой прочим, но дико болезненной точке. Лидочка машинально проследила за первоклашкиным взглядом, и ледяная иголка, которая когда-то проколола насквозь судьбу Галины Петровны, с тихим шероховатым усилием прошла сквозь полотно Лидочкиной жизни, прочно соединив две вышивки, которыми некому было любоваться.
По коридору, покачивая спортивной сумкой, шел бог. Он был весь из меда, золота и молока. Из темного меда, теплого золота и топленого молока. Как ульмский торт, потрясенно подумала Лидочка, и первоклашка, прижавшись к ее боку пылающей щекой, плачущим голосом пробормотала — смотрите, смотрите, это он…
— Кто — он? — спросила Лидочка, остро чувствуя, как невероятным, плавным, округлым движением переворачивается привычный мир, который она считала хоть и ненавистным, но несокрушимым и который, оказывается, все это время был мучительно и нелепо поставлен с ног на голову.
— Витковский, — ответила первоклашка. — Алексей Витковский, его к нам из Москвы перевели.
Лидочка кивнула головой, как будто поняла, и, отстранив завороженную девочку, пошла вслед за получившим имя богом, не замечая, как вокруг нее падают беззвучные неторопливые обломки и лопаются какие-то невидимые стяжки и швы. Она сделала несколько шагов, незапоминающихся, но очень важных, потому что впервые за долгие годы в училище она делала что-то в этих стенах — просто двигалась — по своей, а не чужой воле. Но тут до отказа отмотавшийся поводок натянулся, и Лидочка остановилась. Никакое крушение мира — включая апокалипсис и первую любовь — не могло послужить оправданием, если речь шла об опоздании на урок классического танца.