Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 10 2005)
…Если даже там, в невском граде, плохо, то где в России хорошо? А нигде. Таков очевидный ответ. “…подъезд — загаженный, почтовый ящик — сожженный, мужское лицо — пьяное (и по пьянке расквашенное), старуха — нищая (копошащаяся в отходах), ребенок — рыдающий (взахлеб, в яслях), мать — одиночка, чиновник — мздоимец, милиционер — самодур, продавец — хам, снабженец — вор, интеллигент — задохлик и т. п. Эту схему легко расширить”. Образ родины, твою мать. Вот то ли дело в настоящей Европе. Здесь персонажам Палей, как правило, легче дышится, радостней можется. Удобно жить в Европе.
Есть даже что-то пародийно-комическое в рассказе о том, как в солнечной Италии русской туристкой овладевает беспрестанное эротическое возбуждение (“Луиджи”). Восторг какой: “…мое тело… судорожно пыталось научиться удобству — в креслах, на диванах, за столом, на лестницах, в бассейне… Все предметы, как назло, устроены здесь так, что телу с ними невероятно удобно, безопасно, спокойно и просто, но это тело, в стране своего происхождения, привыкло к тому, что ему всегда неудобно, беспокойно, опасно и очень не просто, оно натренировано именно на подвохи и постоянное преодоление трудностей, оно всегда начеку, и всякий раз, когда ему комфортно, оно пугалось”.
Начинается Европа уже на эстонской границе. Чуть не умиленно рассказчица в “Хуторе” повествует о чинном строе жизни хуторян. Что-то почти библейское сквозит в этом воплощении жизненной нормы. Патриархальная архаика, земледельческий век. Тут даже страсти и преступления имеют какой-то ветхозаветно-эпический характер. И не сказать, чтобы это отталкивало Палей.
В “Хуторе” же дается и лестное для автора объяснение ее отбытия в Голландию. Оказывается, все дело в социальной справедливости . Когда она там оказалась, ей говорили: “Ты сошла с ума, тебя уважают в твоей стране, а здесь ты никто, это же извращение! махровый мазохизм! Я отвечала: да, в моей стране меня уважают, но я — как раз я-то и не уважаю того, что происходит в моей стране. Принять ту ситуацию я не могу. И изменить не могу. А терпеть — не буду. Странно!.. Оказалось, что во мне, человеке уединенном, затворнике, анахорете, — человеке, единицу без колебаний всегда предпочитающем массе, так сильна идея социальной справедливости. Мне необходимо видеть, что мир вокруг — устроен. Что женщины не замордованы, старики не роются в мусоре, дети не христарадничают, домашние животные не подыхают без крова. Мне необходимо видеть воочию, что слабые защищены. Мне это позарез важно. То есть для меня первостепенно уважать место, где я живу”.
…А Россию уважать нельзя. В России просто жить нельзя. Найти здесь что-то здоровое почти невозможно. Нынешняя Россия в прозе Палей — тотальный банкрот, заколдованное место трупного гниения. Автор уличает ее в грехах, не забывая и не прощая ни одного из них. Добро стало злом. Красота продается, идет на экспорт — следом за нефтью и газом. Кругом одни монстры, посмотрите на их хищные, жадные морды на первых страницах вчерашних газет. Эта мстительная злопамятность обычно принимает форму глобальных обобщений, не знающих никаких исключений: “Я никогда не видела, чтобы наши кавалеры на сабантуйчиках не напивались бы до блевоты. Чтобы они потом не расквашивали друг другу хари до кровавой юшки. Чтобы не били ногами лежачего в пах. В голову. В ребра. По почкам. Чтоб не изрыгали безостановочно словесную погань. Чтобы не храпели мордой в салат. Чтобы не лапали, окосев от водки, любую дуру. Чтобы эта дура, с килограммом дешевой туши на каждом веке, не вешалась им на шею сама, а потом, пропустив все сроки, не гробила бы себя подпольным абортом...” Такие дела.
Тенденциозность нашего автора столь велика, а увлеченность темой столь перманентна, что в скромном по задаче рассказе “Основная профессия” она изображает чудаковатого, помешанного на смерти и покойниках парижанина, ни с того ни с сего предчувствующего, что дни его закончатся в стране серых полковников. “La Russie est le pays de ma mort”: Россия — страна моей смерти. Почему? Отчего? Сие неведомо. Вероятно, по принципу “подобное к подобному”.
Если читатель ждет, что я сейчас буду с Палей спорить, то он сильно ошибается. Не буду я сейчас с Палей спорить. Ну кто, по совести, с этим будет спорить? Поди найди таких. Найдешь разве только в заповедных местах, где трудятся профессиональные патриоты и охотники на русофобов. А многие с Палей явно согласны. Времена мутные, и, чтобы мой текст не выглядел доносом, сошлюсь только на того, кто сравнительно недавно покинул Россию (хотя целый список имен, и немаленький, можно немедленно привести, и на любой вкус, из тех наших литераторов, которые о том же самом говорят), — на новоявленного швейцарца Михаила Шишкина, посвятившего доказательству вышеизложенных мыслей свой букероносный роман…
Но ведь и традиция, учтем это, почтенная: как будто Достоевский с Толстым говорили нам о чем-то другом! Или там Чехов. И даже Пушкин, который наше все. Ну а то, что Пушкин не любил, когда ему из-за рубежа на Россию тыкали, так и мы этого не любим. Просто со временем, уже где-то в начале минувшего века, мы окончательно и навсегда поняли, что в России все так и должно быть. Что есть в этом некий заглавный смысл. Некое роковое избрание судеб и даже, если хотите, прозрачно выраженная воля небес.
Здесь история и вечность испытывают человека на крутой излом. Здесь терзает его бешеная собака жизнь. Здесь за каждым углом глухая смерть и нахальный глум. И никуда не деться. (То есть очень можно, конечно, куда-нито деться, есть же на свете другие, приятные места, — но утечь туда удается обычно лишь в порядке, как уже сказано, малопочтенного дезертирства.) Русская беда, русский ужас, русский абсурд — это по крайней мере и есть необходимые условия для того, чтобы человеку проверить себя и состояться.
И характерно, и знаменательно, что русская литература и творит, и умножает это неуютное, странное, страшное пространство бытия. Она в России — главный испытательный полигон человека, а прочая Россия — это ее более или менее умелое и даровитое отражение. Так-то вот.
Скажем прямо, герои Палей испытание выдерживают плохо. Неважные они герои, хотя неизменно пользуются симпатией автора и вызывают симпатию читателя непростой организацией внутреннего мира — особой нервностью, иронизмом, гибкостью ума. Эти персонажи не капитулируют без боя, так бессильно и позорно, как это не раз бывало у некоторых наших прозаиков. Но мне, читая сегодня Палей, иной раз казалось, что она так и осталась в 1995 году, когда покинула, отчаявшись, Россию. Суета и хлипкость той миновавшей эпохи, ее болезненный атмосферический надрыв, все эти капитулянтские дребезги рыхлой, трусливой души, получившие звонкое имя “постмодернизм”, составляют основное содержание ее воспоминаний о людях в России. Очень вчерашние у Палей персонажи. Нам еще памятны, но более уже недоступны многие их реакции.
Между тем жизнь наша не стояла на месте. И хлябь 90-х сменилась суховеями нового века. Гибелью Бориса Рыжего, разменами и падением в ничто фаворитов тогдашнего успеха, иссяканием и коммерциализацией худосочного “авангардистского” соцарта завершился бесславный, увы, литературный период середины — конца 90-х. Начавшееся прояснение умов сопрягается со спросом на человека гораздо более четкой конфигурации, способного стоять на своем и держать марку. С другой стороны, жизнь показала: здесь и теперь есть достаточные и необходимые возможности не капитулировать, возможности выстоять в поединке с ничтожеством момента, ответить на его угрозы и шантаж. Есть люди, открывшие в себе и оценившие в других неподатливость, достоинство, способные на отвагу мысли и определенность поступка. И мы знаем имена таких людей. Мы их уже за это и ценим.
Есть проза, определившая новый вектор жизненного смысла (скажем, последние вещи Юрия Малецкого, Евгения Кузнецова, Олега Павлова, Нины Горлановой, Дениса Гуцко). Мне кажется, литература у нас возвращается к своему традиционному предназначению, становясь сердцем родины, где возникают и хранятся основные смыслы бытия, становясь — иной раз — даже, отважусь сказать, учебником жизни. Мне хочется в это верить, потому что я с трудом нахожу альтернативу этой исторической миссии.
А что же Палей? Пожалуй, у нее этот вектор литературного развития обозначился, как и следовало ожидать, не без противоречий.
С одной стороны, есть у нашего автора инерция безмятежно-дистанцированного взгляда, безучастного к драмам бытия. Созерцательный фатализм сопровождается сатирическими рефлексами в духе: “Помирая со смеху, я наблюдаю за сценой словно со стороны…”
Не весьма актуально, хотя в общем-то закономерно и законно решена иной раз у Палей тема спасения искусством от безумия житейщины, когда творческие занятия становятся аналогом эмиграции, а художник в своей башне из слоновой кости получает возможность пренебречь уродствами и бестолочью мира. Вот как это выглядит в “Хуторе”. Героиня-рассказчица, вдосталь наудивлявшись покою хуторского быта и испытав потрясение тяжелой болезнью своего маленького ребенка (поразительно все-таки показана в повести эта болезнь! недюжинный у нашего автора изобразительный талант!), сходится с оказавшимся рядом известным художником. “Последние свои недели на хуторе я прожила словно не там, а в параллельном — независимом — мире, где царствует… Аполлон со своими музами. …Художник написал множество моих портретов (которые затем меньше чем за год купили в Японии, Франции, Германии, Англии, Штатах). …Уезжала я триумфально — не только в море цветов и фруктов, но эскортируемая и собственными портретами: некоторые из них художник мне подарил”.