Григорий Ряжский - Дивертисмент братьев Лунио
А я ничего, я с ним спорить и орать не стала, я просто из дому, помню, ушла и несколько дней не приходила, на вшивость решила его проверить, чего делать станет. Ну он какую-то тётку подобрал, дал ей немного продуктов: короче, кое-как перебивались они с Машкой, тянули её. А я к компании одной прибилась, к нехорошей, там и выпивать с ними начала и остальное всё, в общем, похвастаться нечем. А пить стала, чтобы Башкирию ту не вспоминать, Давлеканово это проклятое. И не приходила, чтобы дочь свою не видеть, – не могла просто, тем более не знала, от кого она получилась из них, из гадов тех.
В общем, так мы с ним просуществовали сколько-то. Я то исчезала, то появлялась, то видела Машку, то не видела, а она росла сама по себе. Он на службе, она дома, и всё больше одна. Она ему – деда, а мама где, а он – отстань от меня с мамой своей, не до неё.
А после восьми лет её вдруг заметили мы, что расти перестала. Время идёт, а она всё такая же, как была. Головой сообразительная, а телом не зреет как бы. Я тогда уже более-менее от компании той отошла, повзрослела. И говорю отцу, чтобы он её через свои связи показал специалистам. Ну он договорился, и мы с ним сводили её к кому-то, большой доктор тот был, известный. Профессор какой-то. Они проверили там всё и говорят, что девочка ваша карлица, и по-научному болезнь назвал, и это случается, и поделать уже ничего нельзя, такой наш окончательный диагноз.
А я только выкарабкалась вроде, и снова на тебе, подарок судьбы. Говорю отцу, мне она такая не нужна. А он отвечает, что тебе она ни такая, ни другая, никакая не была нужна никогда. Это не я, а ты мне её в подоле принесла, вот и думай теперь, что будешь с уродицей своей делать, а меня не впутывай, у меня о другом голова болит, не до вас, мол, обеих.
Это, как я потом узнала, правду он мне говорил. Над ними в ту пору страшная опасность надо всеми висела, половину из них забрали потом, кто у Берии работал: кого-то расстреляли, кого-то посадили из тех, кто не уберёгся. А отец в 4-м управлении МВД работал, в бериевском, с антисоветчиками боролся и уголовниками, знаю, тоже занимался. Трясся сам, но я не знала про это. И сумел в конце концов вывернуться как-то, оказался из тех, кто задницу сумел прикрыть и на повышение потом пошёл, уж не знаю, каким путём. Наверное, обычным, через подлость свою и связи.
В общем, это уже лето началось, год 53-й. Он говорит, я в командировку еду, надолго, а ты оставайся и решай, как жить будешь дальше. Я с себя всякую дальнейшую ответственность снимаю, ты уже взрослая. Иди работай или находи себе мужа. А меня оставьте в покое, я устал от вас, понимаете, устал!
И уехал. А приехал обратно с Гиршем, с дедом вашим, с Григорием Наумовичем. А мне говорит, если этого парня не охомутаешь, дурой будешь просто, идиотиной. Парень, говорит, золотой, из хорошей семьи и с головой на плечах. Девочку твою полюбит, башку кладу свою. Сама уж как хочешь потом, а отец ей будет точно. Так что время не теряй, забирай его с потрохами. Я сегодня не вернусь, а ты давай. Работай на себя и на Машку свою. А если сработаешь правильно, от меня вам подъёмные будут, вот эти. Тут на полжизни хватит, если по уму распорядиться. И кладёт на стол брошь. Она круглая сама, большая, вся сплошь в бриллиантах, один в центре, самый большой, остальные кругами, мельче и мельче от середины. А основа сама золотая и весь крепёж тоже. Всего пятьдесят шесть их было, камней на броши той.
Ну сошлись мы, в общем, с вашим дедом, а с отцом как бы негласно договорились тоже. Хотя и противно мне всё это было, не могу сказать как.
Потом к осени уже приехала я сюда, Машу привезла, и мы расписались. Он отцовство взял, а я уехала обратно. Сказала Грише, вернусь скоро. Приехала к отцу, говорю, давай обещанное, и в лицо ему свидетельством о браке – смотри, доволен теперь?
Он брошку эту вытащил и отдал, не обманул. Я её в карман сунула к себе поглубже и жду. А он спрашивает, и как-то нехорошо так спрашивает, ехидно, что, как, мол, жизнь супружеская твоя, нравится тебе? Парня-то какого себе отхватила, смотри, чтоб не увели теперь. Насмехается вроде как. Ну а я ему на это и говорю, что, мол, папочка, а чего ты так за него переживаешь, ты ведь ещё совсем недавно убить его собирался, пером пришить вместе с Мотей твоим, с подельником, со стороны седла, кажется, чики-чики. Или ошибаюсь?
Он аж побелел весь, заорал, что заткни, мол, хлебало своё, идиотина неразумная, и что вместо того, чтобы уши свои поганые в растопырке держать, лучше бы делом занялась и ребёнком своим, карлицей-калекой перехожей.
Ну тут я и сама уже побелела, и такое зло взяло меня, за всё, и что он меня одну в Башкирию эту услал, и что не принял по-отцовски в самый трудный момент, когда мне это очень надо было, когда с брюхом вернулась оттуда и мозгами искалеченная. И что сам он ребёнка моего не полюбил, хотя и мог, в отличие от меня. И что деда вашего, хотя и прекрасный человек, навязал мне в мужья, чтобы избавить себя от дочери и больной неизлечимо внучки.
И тогда я говорю ему, спокойно так, медленно проговариваю слова, что, мол, ты же убийца, папочка, ты же просто заурядный убийца и человеконенавистник, или у вас все там в ведомстве вашем такие же убийцы и гады, у Берии вашего Лаврентия? Или он просто не знает, что у него в аппарате такие полковники служат?
И смотрю, жду, что ответит. А сама чувствую, что уже не боюсь его, проехали, прошёл остаток вечного моего страха перед этим человеком. И брошь в кармане лежит, греет.
Знаете, он ничего не сказал в ответ. Губы у него только походили, как раньше он ими не делал, и руки потряслись чуть заметно. Вот он ими мне и показал, обеими руками своими трясущимися, на дверь. Даже не сказал ничего. Я как стояла перед ним, так просто развернулась и пошла, ни слова не сказала и не попрощалась никак. Знала, что пути мне сюда уже не будет, никогда. Да я и не хотела сама уже.
Вышла на улицу и думаю: и чего теперь? Куда? Обратно, в новую семью, в провинцию, на восток?
И знаете, до сих пор я думаю, что это, наверное, была самая большая ошибка моя, что взяла я её тогда у него, брошь эту, а не в лицо кинула. Она и сбила меня с толку, потому что поняла я в тот момент – в руках моих большие деньги. И большая свобода. И воля. А Григорию Наумовичу с дочкой моей я только обузой стану при моём проклятом характере, я им обоим жизнь только буду отравлять, ему самому и неизлечимой нашей карлице-дочке. И страшно вдруг захотелось мне выпить. Пошла я, помню, и надралась в лохмотья, как со мной раньше бывало нередко, до глупой головы, до состояния полного безразличия к себе самой и ко всем остальным.
И понеслось по новой, по новому старому кругу. Потом в себя пришла ненадолго, очухалась и письмо Грише написала, покаянное, и чтобы не ждал меня, ни сам, ни Машка, мама ваша.
А жила на что – когда на что. По камешку выковыривала и выручала за них, когда сколько. Но всё больше на чужие жить доводилось, на компанейские. Удивительно, но в колонию женскую я попала только в 61-м, как раз Гагарина в тот год запустили. А легко могла б и раньше по дури своей туда завернуть.
Девять лет дали, а вышла через семь. За что срок отбывала, говорить не хочу, дело прошлое. По глупости моей, скорей по улётности незрелой, а не по вине. Вина чужой была, не моей, но только вот сидеть мне досталось, всё я на себя взяла. Они мне через защитника передали, что, мол, мы тебя, суку, столько лет поили-кормили, при себе держали, так что теперь отрабатывай давай, потрудись для собратиев своих, а не примешь на себя, так те, кто на воле остался, найдут и объяснят, что нехорошо, мол, поступила ты, Юлёк.
Наверное, так оно и должно было случиться, я не в обиде, дурой была, каких поискать. И выпивала – да ещё как.
И чего опять делать? Куда? Не к отцу же моему ненавистному в ноги идти кидаться.
Ну я брошь свою откопала, вместе с паспортом, что утаила от милиции, и на вокзал. И дальше на восток, откуда приехала, в город моего рождения и детства. Только к кому вот – вопрос тяжёлый. Ну, подумала тогда, приеду и там уж на месте разберусь. Гриша мой, думаю, женатый давно, со мной за пропажей развёлся, свои дети уж, наверно, большие, кроме Машки нашей с ним, лет-то почти шестнадцать миновало, если просчитать от 53-го.
Первым делом к тёте Кате заявилась, сестре маминой двоюродной. Она одна жила, старой девой и с жилплощадью. Сказала, пусти, тётя Катя, на постой, буду приплачивать тебе, сколько смогу. А та обрадовалась мне как сумасшедшая, кричит, откуда ж ты взялась такая, Юлька, не узнать прям, сколько лет не было тебя!
Короче, поселилась. На другой день – к дяде Славе Пыркину. Он ещё с детства с отцом дружил, а потом мы в Ленинград перевелись, а дядя Слава на упаковочную фабрику работать ушёл, не знаю кем.
Ну я туда сразу сунулась, про него узнавать, подумала, что подскажет, как и чего, может, работу найдёт, хотя прописки нет после отбытия, а какая есть, та ленинградская, на Фонтанке, не по месту труда получается.
Сразу нашла его, как только фамилию назвала на проходной. Он там начхозом служил, кабинет имел отдельный, небольшой. Там же на проходной и объяснили мне, как его найти. Помню, здоровенный парень был там ещё, двухметровый, не меньше, он и показал.