Салман Рушди - Клоун Шалимар
Весеннее возрождение природы обернулось обманом. Цветы расцвели, телята и ягнята появились на свет и птенцы вылупились в птичьих гнездах, а безмятежность прошлого так и не возвратилась. Бунньи больше никогда не ступала ногой в Пачхигам. До конца дней своих ей суждено было прожить на холме посреди соснового леса, в хижине прорицательницы, которая решила однажды, что не в силах встретить грядущий ужас, и в ожидании смерти приняла позу йогини. Бунньи постепенно научилась справляться с повседневными заботами, однако все чаще и чаще она теряла ощущение реальности: что-то внутри нее отказывалось признать, что из теперешнего мира, к которому она вполне приспособилась, ей уже никогда не перешагнуть в тот, другой и желанный, где пребывала она когда-то как любящая жена, укрытая плащом трепетной любви своего Шалимара. Ее мать-призрак теперь была постоянно рядом, и, поскольку призраки не стареют, две умершие женщины стали как две сестры. Когда Пьярелал Каул во время одного из посещений попытался предупредить мертвую дочь, чтобы она не показывалась в деревне, потому что иначе никто не поручится за ее безопасность — ведь Шалимар обещал убить ее, — она с веселой беззаботностью безумной ответила:
— Нам с Пампуш и здесь хорошо. Пока она рядом, меня никто и пальцем не тронет. Пора и тебе к нам перебираться. Нас обеих, похоже, в деревне видеть не хотят, но втроем мы и здесь смогли бы жить распрекрасно, как в старые времена.
Когда он понял, что у его любимой дочери мутится разум, свет померк и для самого Пьярелала. Стараясь, чтобы она не нуждалась в необходимых вещах, он каждый день карабкался на холм; он выслушивал ее бредовые речи и даже не мог ей рассказать о том, что его собственный оптимизм совсем иссяк. Весь Пачхигам когда-то поднялся на защиту Бунньи и клоуна Шалимара, и это было правильно, потому что их любовь стала символом торжества добра над злом. Однако страшный финал ее заставил Пьярелала впервые в жизни усомниться в том, что человек по природе своей добр и если ему помочь избавиться от недостатков, то внутренний свет его души способен озарить все и вся. Но в последнее время он стал серьезно задумываться над справедливостью идей веротерпимости, заложенных в идее кашмириата, стал задумываться о том, не обладает ли закон противоречий более мощной силой, чем закон гармонии. Вспышки насилия на религиозной почве происходили внутри сообщества. Когда это стучалось, убивали не посторонние. Убивали соседи, убивали люди, с которыми ты делил радость и горе, люди, чьи дети еще вчера играли вместе с твоими. Внезапно в их сердцах вспыхивала ненависть, и с факелами в руках они посреди ночи начинали ломиться в твой дом.
Возможно, принципы кашмириата были порождены иллюзией. Может статься, представление о том, что все дети, собиравшиеся зимними вечерами в зале деревенского совета, чтобы слушать с замиранием сердца разные сказки, есть единая большая семья, — тоже всего лишь самообман? Быть может, и веротерпимого Зайн-ул-Абеддина следует считать — как это стали утверждать в последние годы — не столько нормой, сколько отклонением от нее и этот султан вовсе не символ единства? Вполне возможно, что именно тирания, насильственное обращение в чужую религию, разрушение храмов, надругательство над святынями, преследование иноверцев и геноцид — все это на самом деле и есть норма, а мирное сосуществование — детская сказка?
Пьярелал теперь регулярно читал информационные листки, распространяемые различными брахманскими организациями. Они содержали многовековую историю злодеяний, чинимых над брахманами. «Нечестивец Сикандер[30] истреблял пандитов с особой жестокостью», — читал он. Преступления, совершенные в четырнадцатом веке, требовали своего отмщения в веке двадцатом. «…Но и его в своей жестокости превзошел Сайфуддин, советник при сыне Сикандера, Алишахе. Из страха быть силою обращенными в ислам брахманы сжигали себя на кострах; многие вешались, иные принимали яд, другие же кидались в реку. Несметное число брахманов бросалось со скал. Ненависть обуяла всех. Сторонники же правителя и пальцем не шевельнули, чтобы остановить хотя бы одного из самоубийц», — и так далее, и тому подобное до дня нынешнего. «Может быть, мир и гармония были для меня вроде трубки с опиумом», — думал Пьярелал, — и тогда получалось, что он такой же наркоман, как и его несчастная дочь, и он тоже нуждается в шоковой терапии. Каул гнал от себя эти тяжкие мысли и целиком посвятил себя заботам о дочери. Все чаще она стала впадать в бредовое состояние; часами ее бил озноб, она лежала в липком, холодном поту, сотни иголок кололи ей нёбо, приступы голода, словно дикие звери, грозили пожрать ее. Наконец период кризиса прошел, с зависимостью от таблеток и табака она справилась. Беспомощная, с помутившимся сознанием, она все время чувствовала, что где-то рядом, за деревьями, те, кто заботится о ней. Медленно они выступали из теней, и Бунньи в бреду представлялось, будто к ней их ведет Пампуш, ее дерзкая, ее независимая мамочка, которая не осуждала людей за то, что они поддавались зову плоти. Во всяком случае, для Бунньи Пампуш была столь же реальна, как все другие, навещавшие ее, и хотя среди добрых ангелов она узнавала и Фирдоус Номан, и Зун Мисри, и Большого Мисри, и, конечно, милого папу, больше всего ее радовала уверенность, что сюда их всех собрала мама Пампуш.
В тучности Бунньи Пьярелал тоже винил себя. «Сложением дочка пошла в меня, а не в свою тоненькую мать, — мысленно сокрушался он. — Она рано созрела. Ничего удивительного, что Шалимар влюбился в нее, когда она была еще совсем ребенком. Я-то всю жизнь любил поесть, и это тоже у Бунньи от меня», — говорил он себе. Только вот теперь благодаря аскетическому образу жизни тело его стало другим, да и тело Бунньи понемногу начало меняться. Красота возвращалась к ней медленно, по мере того как восстанавливались силы. Месяцы перетекали в годы, и жир истаял — здесь никто не собирался кормить ее семь раз на дню, — она стала почти как прежде, почти — потому что ущерб был необратимым. Ее мучили боли в пояснице, на ногах набухли темные вены, испорченные табаком зубы так и остались черными, хотя она регулярно чистила их веточками дерева ним, которыми снабжал ее отец. Она подозревала, что с сердцем тоже не все в порядке, потому что иногда оно нехорошо замирало. Бунньи относилась ко всему этому равнодушно, зная, что в любом случае ей долго не прожить. Наполовину призраку, ей суждено жить среди призраков до тех пор, пока она не узнает, как переступить последнюю черту. Однажды она произнесла это вслух, и Пьярелал расплакался.
Самостоятельная жизнь досталась ей нелегко. Справиться с голодными спазмами было не менее трудно, чем с отсутствием наркотиков, но в конце концов она стала с меньшей жадностью накидываться на еду. Долгое время самое необходимое ей приносили из деревни, впоследствии она научилась кое-что делать сама и стала выращивать овощи. Однажды поутру она обнаружила двух козочек, привязанных к колышку возле хижины. Бунньи выкормила их, и со временем у нее образовалось свое небольшое стадо, после чего она стала продавать молоко и зелень. Отец каждый день носил в бидоне это молоко в сельскую лавку, а когда созревали помидоры, то таскал и их. Люди соглашались платить живые деньги за товар, поставляемый умершей, — это был пусть небольшой, но важный шаг к примирению. Тяжкий физический труд помогал бороться с безумием. Тело утратило дряблость и обросло мускулами, плечи распрямились и живот снова сделался плоским. В этой, третьей, фазе своей жизни Бунньи снова стала красива, но по-другому — так, как бывает красива много пережившая, огрубевшая от постоянной работы зрелая женщина. Больше всего пострадал ее рассудок, и это особенно сильно проявлялось по ночам. В ночные часы, когда тело обычно отдыхает, а мозг продолжает работать, Бунньи становилась сама не своя. Иногда летними ночами ей начинало казаться, что где-то совсем рядом, в лесу возле хижины, бродит Шалимар. Она выходила наружу и нарочно раздевалась догола с надеждой, что он либо стиснет ее в объятиях, либо убьет. В ней не было страха — ведь безумных не судят, а в Пачхигаме все знали, что она сошла с ума.
Мама Пампуш выходила из хижины вместе с нею, и обе они, голые, начинали танцевать при луне, как волки. И горе тому, кто отважился бы подойти! Пускай только сунется — они разорвут его на куски своими острыми когтями!
Она не ошибалась. Шалимар-клоун действительно иногда взбирался на холм с ножом в руке и следил за нею из-за дерева. Он испытывал радость, видя, что она здесь, рядом, и будет здесь, когда он освободится от своей клятвы, чтобы убить ее, беспомощную; такую же беспомощную, какой стала его жизнь, разрушенная по ее вине; такую же беспомощную и беззащитную, каким когда-то было его сердце; такую же беспомощную, беззащитную и хрупкую, каким было его разбившееся вдребезги доверие к людям. «Танцуй, жена моя, танцуй, — мысленно обращался он к Бунньи. — Придет день — и я станцую с тобой в последний раз».