Александр Жолковский - Эросипед и другие виньетки
В кулуарах я все-таки прошелся на эту тему.
— Да-да, — сказал NN. — Я рассчитал, когда ты можешь не вытерпеть…
В основе такого поведения «лучших людей» лежит, конечно, глубинное неприятие буржуазных ценностей — деления всего вообще и времени в частности на твое и мое. На Западе тебя уважают и ты себя уважаешь тем больше, чем большее уважение ты проявляешь к правам, территории и собственности другого. Но в России, с ее романтико-ницшеанским культом беспредела, по-прежнему ценится пренебрежение к стеснительным и скучным нормам. Научное заседание мыслится не как упорядоченная процедура, в рамках которой председателю, докладчику, слушателям и участникам прений отводятся совершенно определенные роли и ограниченные отрезки времени, а как удобный плацдарм для прорыва, как возможность сказать, наконец, последнее, непререкаемое, пророческое Слово. Одним из неосознаваемых источников такого отношения к процедуре является, я подозреваю, со школьных лет засевшая в памяти формула из советского учебника истории о том, как Степан Халтурин (или Вера Засулич?) превратил свой судебный процесс в суд над обвинителями.
Да был ли Освенцим-то?
Одна эмигрантка, живущая в Бостоне, очень страдала от наездов бесчисленных российских родственников ее мужа (оба евреи). Однажды она нашла наконец адекватное выражение для своих чувств:
— В чем дело с твоими родственниками?
— А что?
— Впечатление такое, будто ни Освенцима не было, ни Бабьего Яра…
Я долго восхищался этой фразой, полагая ее уникальной. Потом встретил нечто подобное у Шолома Алейхема. В «Блуждающих звездах» один персонаж говорит другому — настырному жулику: «Где вы были во время холеры?» Так что острота выдержана в классическом еврейском духе. Блеск же ее если и не абсолютно уникален, то тем более эффектен, ибо садомазохистски инкорпорирует еще и теорию о вымышленности Катастрофы.
Как ни садитесь…
Солженицынский заголовок «Как нам обустроить Россию» очень красноречив. О нем наверняка писалось, но за всем не уследишь.
Общая колодка — ленинская: «Как нам реорганизовать Рабкрин». (Солженицын 1918 года рождения, ходил в советскую школу с середины 20-х до середины 30-х, потом учился в советских вузах, в том числе в ИФЛИ.) Но марксистское, административно-западническое «реорганизовать» ему теперешнему, конечно, не в жилу, и он заменяет его исконным по духу «обустроить», а отталкивающую аббревиатуру «Рабкрин» — Россией.
Но, как и «Рабкрин», «обустроить» — несуществующее слово, неологизм (ни у Ушакова, ни у Даля, ни в 17-томном Академическом его нет), точнее — типичный солженицынский неоархаизм. Немного нескладный, самодельный, но, в общем, понятный. В нем слышится что-то бедняцкое, зэковское. Представляется какое-то затыкание дыр старой ветошью — «скромно, но просто» (Зощенко), и не дует.
Действительно, несмотря на двухэтажную приставку, «обустройство» явно имеет в виду обойтись минимальными наличными средствами, как само это слово обходится чисто русским языковым материалом, не прибегая к иностранному. Обернуться имеющимся — с той же нехитрой солдатской обстоятельностью, с какой нога обертывается портянкой.
Действительно, обустроить — не перестраивать. Обустройство предполагает, что обстановкой уже обзавелись, остается только обшить стены досками, обнести двор частоколом — и все образуется.
Я недаром нажимаю на приставку «об» — в ней (особенно рядом с «нам») отчетливо звучит общинное, округлое, самодостаточное, каратаевское начало, желание огородиться от посторонних. Справить обутку, обиходить деток, в тесноте, да не в обиде, с миру по нитке — бедному рубашка, по одежке протягивай ножки.
Это та же нарочито русская утопия, что в ильфовском: «Съел тельное, надел исподнее и поехал в ночное», только еще посконнее и безнадежнее. Перефразируя Радека: «Обустроить Россию можно, но жить в ней будет нельзя». Вспоминается также черномырдинско-жванецкое: «Хотели как лучше, а вышло как всегда», и пушкинское: «Боже, как грустна наша Россия!..»
О редакторах
… а то, выходит, что я не столько писатель, сколько редактор — то есть окололитературный человек.
К. Чуковский.Мои отношения с редакторами, в общем, всегда оставляли желать лучшего. Как шестидесятник, я был склонен винить так называемую Систему и тех, кто ей слишком охотно соответствовал или недостаточно твердо противостоял. Но как честный офицер, я самокритично старался обуздывать свое авторское и гражданское самолюбие и идти на конструктивные компромиссы. Неловко признаваться в затянувшейся наивности, но лишь в достаточно зрелом возрасте, напечатав около десятка тысяч страниц, я начал догадываться, что дело тут не столько в Системе и человеческих недостатках — редакторов и моих собственных, — сколько в природе самих этих двух институтов, в дальнейшем именуемых Автор и Редактор. Ролевая структура последнего представляет собой нечто вроде трехглавой гидры из Младшего, Ответственного и Главного, соотносительные функции которых станут вскоре очевидны.
Хотя предполагается, что Автор и Редактор совместно делают общее дело, интересы их в общем случае различны, а часто противоположны. Это наглядно выявилось в моем зарубежном, а затем и российском постсоветском опыте, когда мне, по известной пророческой формуле, благодаря отсутствию советской власти, стало как-то легче, а проблема Редактора тем не менее не исчезла. Ибо при всех цивилизующих поправках суть дела не меняется — речь идет о власти. Правда, о власти всего лишь над текстом, но, во-первых, текст это вовсе не хухры-мухры, а как-никак Логос (особенно в России), и, во-вторых, власть, даже самая мелкая, по замечанию Б. Рассела, «сладостна» («Power is sweet»).
Суть не меняется, но, как мы теперь знаем, суть это еще не все, а, может быть, и не главное. Бог (и дьявол) — в деталях. Поскольку какая-то власть неизбежна, постольку особенно дороги «мелкие», «формальные», различия между способами ее реализации. Советская власть, в частности, власть советского Редактора, поучительна тем, что являет самую идею Власти в заостренном до наглядности виде. Более цивилизованные формы власти, в частности редакторской и издательской, ценны своей процедурностью, узаконивающей и тем самым сглаживающей многие властные проблемы. Особенно же интересны постсоветские феномены, в которых родимые пятна социализма лишь наскоро прикрыты новыми овечьими шкурами.
Где-то у Ильфа и Петрова сказано, что некая статья начиналась, как водится, с академических нападок на царский режим. Я тоже начну со сценок из проклятого прошлого, но ими не ограничусь, а главное, постараюсь показать, что интерес их, увы, не академический. Писать буду без имен, ибо дело не в лицах (иногда, в целях, конспирации, я даже меняю пол моих героев), но с датами (историческая привязка важна) и, как говорится, только правду. Все взято, выражаясь по-зощенковски, «с источника жизни».
… Год 1970-й, кто еще помнит, — юбилейный. Готовится выйти книжкой моя диссертация — «Синтаксис сомали». В одном из разделов рассматривается предложное управление, в этом языке очень оригинальное. Примеры взяты из передач сомалийского отдела Московского Радио, где ради сбора языкового материала я работаю на полставки. Одну из конструкций иллюстрирует оборот «памятник Мао Цзе-Дуну», — явление, в то время в Китае и соответственно в мировой прессе актуальное, но в нашей печати неупоминабельное. Звонит издательский Младший — еврей-фронтовик, член партии, человек скорее симпатичный (а ныне покойный). Обращается ко мне по-начальственному на «ты».
— Ну, что ты там пишешь?.. — Что я пишу? — Ну, что это у тебя там за памятник? — А-а… — Ну замени ты его. — У меня записи подлинные, с Радио. — Ну, что ты, ей-богу?.. — Кого же Вы хотите? — Ай, ей-богу… — Ну хорошо, пусть будет памятник Сталину. — Ай… — Тогда Гитлеру? — Ну, перестань… — Кого же Вам надо — Ким Ир Сена? Иди Амина? — Ай, ей-богу… — Ну, ладно, пишите кого хотели. — Кого я хотел? — Вы знаете и я знаю… — Ну, ладно…
Книга вышла. На стр. 251 можно видеть разные сомалийские обороты на тему о памятнике — кому же еще? — Ленину. Но это, выражаясь по-современному, всего лишь мягкое порно. Да и Мао Цзе-Дуна не особенно жаль. А вот история пообиднее.
…Начало второй половины 60-х годов, т. е. уже после Синявского и Даниэля, но до Чехословакии. Печатается наша с соавтором статья, реабилитирующая русский формализм. На решающей стадии верстки доброжелательный Младший (отсидевший в свое время в Гулаге за отца — «морально-политического урода», согласно сталинскому «Краткому курсу») приглашает нас к себе и показывает места, которые «не пойдут». Мы будем их исправлять, а он носить к Главному на утверждение. Самого же Главного (кажется, чуть ли не члена ЦК), подобно кантовской вещи в себе, нам видеть не дано. Начинается челночный процесс доводки, этакий раунд эзоповско-киссинджеровской дипломатии.