Алексей Ковалев - Сизиф
За что же он взялся облагодетельствовать коринфского царя таким роскошным подарком, как питьевой источник у самого дворца? Да ему это и в голову, оказывается, не пришло бы, не будь он связан условием, которое поставил ему Сизиф, в незапамятные времена умудрившийся сделать то-то и то-то, здесь в Коринфе обманувший такого-то и соблазнивший такую-то, а совсем недавно затеявший разбой на Истме. Теперь все это превратилось в его достоинства, люди гордились своим хитрым царем.
Но, правдоподобные или нет, слухи лишь подтверждали грозящую опасность. Сизиф так настойчиво прислушивался и присматривался ко всему вокруг, что пропустил начало настоящих перемен. Когда же наконец убедился, что его, пожалуй, снова оставили в покое, обнаружил вдруг, что не там ищет беду.
Он заметно старел. До дряхлости было еще далеко, его руки не утратили силы, на коже не появилось лишних морщин, но голова побелела, стали быстро уставать ноги, а сердце мешало по-прежнему в один прием подниматься из города домой.
Конечно, все это началось не вдруг, а он был не из тех, кто придает особое значение своим недугам, помнит, как выглядел вчера, и может сравнить себя прежнего с нынешним. Однако новые неудобства, которые доставляло ему собственное тело, казались единственным проявлением враждебных сил. Можно было решить, что годы, которые время некогда тайком спрятало ему за пазуху, оно вырывает теперь обратно, не прячась по ночам, открыто и безжалостно.
И Сизифа это не опечалило. Кончалось непрошеное избранничество, неведомо за что дарованное ему долгожительство, которое, как он теперь понимал, тяготило его все это время, будто невыплаченный долг, как если бы оно давало кому-то право в любой момент потребовать от него в уплату то, с чем он, может быть, оказался бы не в силах расстаться. Он возвращался к своему времени, к своим близким, которых его вынудили так стремительно покинуть, судьба обретала покойную весомость, хотя и не решено еще было, к кому из братьев ему суждено примкнуть — к удачливым или потерпевшим поражение. Его утешала мысль, что так долго удалось продержаться, не подчиняясь тому или иному капризу рока, а окончательный исход зависел теперь от него самого. Иногда он даже позволял себе думать, что оказался прав, что его решение распрямиться, дать волю чувству справедливости принесло неожиданные плоды, и сердце его обретает наконец желанное равновесие.
Но никак не шел из головы неразговорчивый, пренебрегший царской кухней мальчик. На вид ему было совсем немного лет, а равнодушие, с каким он исполнял свои обязанности, отсутствие всякого интереса к обратившемуся к нему за помощью и к цели путешествия, которая представляла собой как-никак царский дворец, совсем не вязались с образом проводника. И молчал он явно не из робости. Не похоже было и на то, что его отвлекли от более важных ребячьих забав. Ни нетерпения, ни любопытства не выражало лицо этого подростка, которого можно было бы счесть слабоумным, если бы за его сонным взглядом не мерещилась какая-то незнакомая, чужеродная сила, сродни той, что ставит нас в тупик крайней несправедливостью своих проявлений, не считаясь ни с одним знакомым человеку правилом. Сочетание этой силы с внешним обликом обыкновенного уличного сорванца озадачивало Сизифа, собравшегося было отправиться в Сикион к Асопу, чтобы расспросить, где тот нашел такого провожатого. Потом он раздумал, решив, что придает случайной встрече слишком большое значение, что неловко тревожить старика подобными пустяками.
Особую радость испытывал царь, глядя на жену, не уступавшую времени ни в чем. Перестал он терзаться и по поводу ее настоящего имени — там, на террасе, перед встречей с речным богом, ему открылась причина, по которой Меропа отказывалась признаться. Она не знала себя иной, на ее прежнем существовании лежал такой запрет, что вольное или невольное усилие его возродить отзывалось приступом необъяснимого страха. Задав ей неловкий вопрос, не намерена ли она препятствовать ему, он будто заглянул вместе с нею в пропасть и проклял свое любопытство.
Посетители явились после обеда, когда спала жара и небо затянулось сплошной серой пеленой. Двое были ему незнакомы, а державшийся по обыкновению в стороне подросток, который уже приводил к нему непростого гостя, возник столь неожиданно, что у Сизифа стало пусто внутри и ослабели колени.
С ним естественнее всего было бы заговорить, но царь знал, что ответа, вероятно, не дождется. Стараясь больше не смотреть на юнца, он торопился сопоставить некоторые скудные приметы, чтобы угадать, кого перед собой видит, прежде чем они себя назовут. Ему казалось, что не прошло и мгновения, но, видимо, он все же что-то пропустил. Об этом свидетельствовали слова, которые зазвучали наконец в его ушах:
— Хорошо ли ты нас слышишь, старик? Ибо нам не хотелось бы повторять дважды то, что мы должны тебе поведать.
Они были похожи друг на друга — черноволосые, с крупными прямыми, как у ворона, носами и усами, сросшимися с бородой. Их можно было принять за близнецов, если бы тот, кто держал речь, не превосходил спутника ростом, плотным телосложением и более резкими чертами лица. Кто-то ведь из могущественных часто водил за собою брата…
— Мой слух открыт вашим словам, как открыты для вас двери моего дома, — отвечал Сизиф, не обращая внимания на фамильярность. — И я не настолько стар, чтобы не услышать добрую весть с первого раза. Хотя добрые вести можно повторить и дважды, и трижды. Это доставляет только радость и вестнику, и тому, в чей дом он заглядывает.
Мальчик рассмеялся. Он запрокинул голову в долгом громком хохоте, и торчавшие по сторонам наушники его шапки затрепетали. В первый момент Сизиф вздрогнул — до того не вязалось это веселье с унылым, отсутствующим обликом проводника. Но, хотя положение царя нисколько не прояснилось, он убедился, что выбрал верный тон, решив не отвлекаться на грубость пришельцев. Они же как будто и не заметили этого косвенного одобрения.
— А кто говорит о добрых вестях? — продолжал старший. — Вот и видно, что подозрения наши не напрасны. Привык ты, Сизиф, морочить головы простодушным. Придется позабыть свои замашки и принять от нас правду, как она есть, не увиливая, не пытаясь обратить ее себе на пользу.
От меньшого брата, с самого начала прилепившегося к Сизифу неотвязным взглядом, исходило какое-то расслабляющее воздействие. Царь почувствовал, как тяжелеют веки и по всему телу разливается сладкая истома.
— Ты не ошибся, проницательный. И я уверен, что у тебя есть причины поучать такого, как я, хоть я и прожил немало. Но не должно быть для тебя секрета и в том, насколько упорны наши привычки, как трудно с ними расставаться. — Сизиф намеренно не стал подавлять зевоту и звучно разинул рот, прикрыв его ладонью. — В любом случае, я всегда рад правде — ее так редко слышишь. Только хотелось бы насладиться ею в ясном уме, а меня что-то клонит в сон. Так не отложить ли вашу драгоценную весть до другого раза?
Безмолвный гость опустил глаза, и дремота тут же улетучилась. «Гипн! Вот это кто…» — вспыхнуло в голове Сизифа, и теперь он знал, с кем имеет дело. У бога сна и беспамятства был только один брат, который часто брал его с собой, отправляясь к очередному обреченному. Царь Коринфа выслушивал назидания от ангела смерти, неумолимого Таната, и медлить было нельзя. Он едва успел подумать, что все кончено, что уже не попасть на могилу отца с матерью, не узнать о судьбе сестер… Только бы угадать третьего!..
— Кто бы ни был ты, всесильный Танат, но если это имя тебе нравится, я с ним к тебе и обращаюсь, — говорил Сизиф уверенным голосом, в котором звучало только уважение равно достойного к более могущественному. — (Думай, думай! Видишь его во второй раз… Водит к тебе богов…) Да не соблазнит меня чрезмерная сила Геракла, рискнувшего посягнуть на твою свободу только потому, что не его срок, а судьбу самоотверженной Алкесты ты приходил исполнить, и ничто ему не грозило. (Или не водит? Приходит поглазеть, если речь идет о жизни и смерти?) Не уподоблюсь и бешеным галоидам, не постеснявшимся заточить в узилище самого Ареса. (Приводил Асопа, чтобы я помог ему уличить Олимпийца. Теперь пришел смотреть, как по воле Зевеса лишат жизни меня самого… С кем он? Или ему все равно, кому служить провожатым?) Чужды мне и наклонности критян, которые опутывают цепями статуи самого Громовержца и чтут его могилы, объясняя свое чудачество тем, что не умирает только тот, кто не рождается. (Не говорит… Радуется хитрости… Даже когда лукавят с самим Танатом…) Ты лучше всех знаешь дом и час, и не подобает смертному ни торговаться, ни меряться силой с богом последнего вздоха. (Такой юный… такой сонный… Поглядеть на него — черепахи не обидит…) Отрадна мне и твоя забота о моем спокойствии в этот час, внушившая тебе мысль привести с собой укротителя наших бдений, проникновенного Гипна. (Ох! Слыхали мы о грудных младенцах, срывавших панцирь с живой черепахи… угонявших стада самого Аполлона, без тени стыда клявшихся в невинности владыке Олимпа… Неужели…) А поскольку мне все еще служит мой разум, я должен подобающим образом почтить и третьего вашего спутника, ибо проводник заслуживает этого нисколько не меньше вас обоих.