Чарльз Сноу - Дело
Я с облегчением вздохнул, когда он вышел.
Мартин, вошедший следующим, сказал как раз то, что должен был сказать. Он ни словом не упомянул о пропавшей фотографии. На все остальные вопросы он давал осторожные, тактичные и разумные ответы. Сам он, заявил Мартин, убежден в том, что была допущена несправедливость. Он понимает, почему другие могут не разделять этого убеждения, но разве им мало сознания, что такая возможность не исключена? Он был достаточно опытен, чтобы чересчур горячо настаивать на своей правоте, выступая перед какой-то комиссией, достаточно опытен он был и для того, чтобы прикидываться покладистым, если это не входило в его намерения.
Доуссон-Хилл задал ему несколько наводящих вопросов, но быстро оставил его в покое, сказав на прощание:
— Если я правильно понял, ваше выступление было вызвано желанием познакомить суд и со своей точкой зрения по поводу дела, которое вызвало такие разногласия.
— Думаю, — сказал Мартин, — что вопрос обстоит несколько сложнее.
Кроуфорд задал ему вопросы, которые уже задавал раньше мне, относительно Пелэрета и научного подлога. Мартин, более осторожный, чем я, и лучше разбирающийся в характерах судей, не дал втянуть себя в спор и сказал лишь, что, по его твердому убеждению, подлог — дело рук Пелэрета.
— Ну что ж, Мартин, — сказал Кроуфорд с приветливостью, несколько менее безличной, чем всегда. — Очевидно, нам придется помириться на том, что в этом вопросе мы с вами не согласны.
Когда Мартин ушел и мы отправились в резиденцию завтракать, я был уверен, что, по мнению Доуссон-Хилла, дело уже решено. Он обращался со мной с поддразнивающей, чуть виноватой предупредительностью, с какой обращаются обычно с соперником, мужественно борющимся до конца при заведомо негодных средствах. Уверен я был и в том, что никто из судей не собирается менять своего мнения. Нельзя сказать, правда, чтобы на Брауна, да и на Кроуфорда, не произвели никакого впечатления слова Мартина. Но самое большое, чего удалось добиться Мартину, это заставить Брауна призадуматься над тем, что они «неправильно подошли к авторитетным представителям противного лагеря». После того как они «укрепят свои позиции в этом деле», — а Браун был твердо уверен, что это его обязанность, — надо будет не пожалеть времени и усилий для того, чтобы «наладить отношения».
Браун с довольным видом потягивал рейнвейн, Доуссон-Хилл делился своими воспоминаниями о поездке по Рейну, старый Уинслоу осушил три рюмки, одну за другой. И тут Браун заметил, что я не притронулся к вину.
— Вы не пьете, Люис?
— Превосходное вино, — заметил Доуссон-Хилл. — Советую вам не отказываться. Право, очень советую.
Я сказал, что не люблю пить среди дня. Браун внимательно посмотрел на меня. Он обратил внимание на мою молчаливость. Не заподозрил ли он, что я еще не считаю себя побежденным?
Суд перебрался в профессорскую; штора была опущена, пахло воском, политурой, табаком Кроуфорда, с террасы доносился запах жимолости.
Дворецкий, словно смакуя громкое имя, провозгласил:
— Сэр Фрэнсис Гетлиф.
Когда Фрэнсис сел, Кроуфорд сказал:
— Мы очень сожалеем, что пришлось тащить вас сюда в воскресенье.
— Я счел бы крайне прискорбным, ректор, если бы это оказалось поводом для беспокойства.
— Мы сознаем, что этим нарушаем ваш отдых, но надеемся, вы понимаете, как благодарны мы вам за ваше содействие.
— Не стоит говорить ни о каком нарушении, ректор, если я смогу оказаться хоть в какой-то мере полезным…
Я уже довольно давно не встречался с Фрэнсисом на заседаниях. Я и забыл, что, чувствуя неловкость, он всегда напускает на себя какую-то неестественно изысканную, подчеркнутую вежливость и начинает говорить, как испанцы в драмах Кальдерона.
Напряжение, которое я испытывал, обострило мои чувства, и сейчас, словно впервые увидев его, я подумал, что и внешне он похож на испанца семнадцатого века. То есть похож очертаниями головы с плоским черепом, продолговатым, худым лицом. Но не раскраской: под загаром кожа у него была бледная, а глубоко сидевшие в орбитах глаза того своеобразно золотистого цвета, который я встречал только у англосаксов. У него прекрасные глаза, внезапно понял я, глаза идеалиста, глаза философа. Под ними лежали коричневые тени — неизгладимые следы тревог и переутомления, следы жестокой внутренней борьбы. Это было лицо человека, не щадившего себя, человека, которого неудержимо гнали вперед его воля, честолюбие и совесть.
Опрашивая его, я не торопился. Мне хотелось, чтобы с него сначала сошла эта преувеличенная вежливость. То, что судьи могли подумать, будто я просто переливаю из пустого в порожнее, стараясь делать хорошую мину при плохой игре, меня не беспокоило. Все время, пока я занимался повторением пройденного, спрашивая: когда он впервые услышал об этом скандале? Видел ли он статьи, опубликованные Говардом? Задавая ему другие формальные вопросы, не представлявшие никакого интереса, я видел, что Доуссон-Хилл сидит, удобно развалившись в кресле, с таким видом, будто все это наводит на него скуку.
— Одно время вы считали само собой разумеющимся, что Говард подделал фотографию, приведенную в его труде?
— Безусловно.
— И следовательно, вы были согласны с вердиктом суда старейшин, когда они впервые решили уволить его?
— При любых обстоятельствах потребовались бы чрезвычайно веские причины для того, чтобы я счел вердикт суда старейшин этого колледжа неправильным, — сказал Фрэнсис, делая небольшой поклон в сторону ректора и Брауна, — и при тех обстоятельствах я считал, что такой вердикт неизбежен.
— Когда же вы изменили свое мнение?
— Позже, чем следовало бы.
Это уже было лучше. Его голос, ясный и отчетливый, внезапно стал жестче.
— Вы стали предполагать, что была допущена ошибка?
— Я хотел бы уточнить, что вы подразумеваете под словом «ошибка».
— Разрешите мне по-другому поставить вопрос — вы стали предполагать, что суд вынес неправильный приговор?
— Я пытался объяснить это судьям. Очевидно, я высказал свою мысль не до конца.
Теперь Фрэнсис говорил вполне авторитетно. Вот это дело, подумал я. Только я собрался нанести свой coup[32], как в негодовании вынужден был остановиться. Внимание одного из судей полностью отсутствовало — он не слушал авторитетных заявлений и вообще ничего не слушал. Старый Уинслоу, разморенный жарой и рейнвейном, задремал, низко опустив на грудь голову с выдающимся, как у щелкунчика, подбородком.
Я замолчал на полуслове.
— Эллиот? — осведомился Кроуфорд.
Я указал на Уинслоу.
— А? — невозмутимо сказал Кроуфорд. — Все мы старимся! — Он осторожно подергал Уинслоу за мантию.
Старик нехотя, с черепашьей медлительностью поднял голову. Затем в его покрасневших глазах промелькнула улыбка, жалкая и странно мальчишеская.
— Прошу извинить меня, ректор, — сказал он.
Кроуфорд с заботливостью медика спросил, хорошо ли он себя чувствует?
— Спасибо, прекрасно, — сердито ответил Уинслоу, протягивая руку к графину с водой, стоявшему перед ректором. — Прошу вас, продолжайте допрос, который вы столь замечательно ведете, — сказал он мне.
Следя за ним одним глазом, с твердым намерением не дать ему уснуть, я спросил Фрэнсиса:
— Вы заявили, что не высказали до конца свою мысль судьям?
— Безусловно.
— Что же, по вашему мнению, вы должны были сказать им?
Фрэнсис ответил ясно и твердо:
— Вы спросили меня только что об «ошибке». Я не согласен с этим словом. Я должен был обратить внимание старейшин на возможность… я не скажу, что это действительно случилось, но самым серьезным образом говорю о возможности того, что здесь могло произойти нечто худшее, чем ошибка.
Стало очень тихо. Я увидел, как перо Найтингэйла, сидевшего на другом конце стола, застыло на полуслове. Он не взглянул на Фрэнсиса.
— Боюсь, что я не вполне уловил смысл ваших слов, — сказал Кроуфорд. — Не могли бы вы разъяснить?
— Попытаюсь, — сказал Фрэнсис. — Я не скрывал и не скрываю, что, по моему мнению, в продолжение всего этого дела Говард держался как ни в чем не повинный и не слишком умный человек. Я говорил вам и прежде, что, по моему убеждению, его отчет о случившемся по существу своему правдив. Я убежден, что большинство ученых, изучив факты, пришли бы к тому же самому заключению. И следовательно, они должны были бы, конечно, признать, что подлог был совершен Пелэретом.
— Как сказал ректор Мартину Эллиоту перед завтраком, — заметил Браун, — именно в этом мы с ним в корне не согласны.
— Почему, собственно? — Фрэнсис говорил спокойно, негромко, но твердо. — Только на основании одного-единственного факта вы нашли возможным продолжать убеждать себя в непричастности Пелэрета к этому делу. Будь та фотография на месте в тетради, никто из вас и притвориться бы не мог, что не верит в виновность Пелэрета.