Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 7 2010)
Не на хлеб — на вино. Алкоголиком он был законченным. Сколько раз валялся у ворот и мы с Аликом помогали его матери тете Тосе, изнеможенной маленькой женщине, дотаскивать его до дома и укладывать на голый, в бурых пятнах матрас у верстака, на котором он творил свои изящные, на тонкой ножке каблуки!
Не знаю уж, какой судьбой, но однажды он оказался на евпаторийском пляже рядом с нами, да еще в лодке, куда посадил и меня с Аликом, но едва лодка, которую он отвел от берега, закачалась на воде, как я вскочил в страхе и перемахнул через борт. Забарахтался, заколошматил руками по волнам, но дядя Ваня схватил меня в охапку и поставил на ноги. По пояс было мне… Долго допытывался, что со мной, чего я так испугался, а я, икая, косноязычно объяснял, что это не я испугался, что это не я трус — это сердце у меня трусливое… То ли по радио слышал, то ли взрослые при мне говорили что-то подобное — или даже не подобное, а так мною понятое.
Дядя Ваня мои слова запомнил. И сделал их достоянием всего двора. Трезвым он бывал редко и бывал трезвым хмур, а во хмелю веселился, и одной из забав его было посмеяться надо мной. Без зла, добродушно, в сотый раз с удовольствием пересказывал подробности моего ныряния с лодки. И конечно же, мои слова о трусливом сердце. Тогда-то я и дал себе слово научиться плавать. Но как? Где? Желательно — где-нибудь вдали от посторонних глаз, лучше всего — в полном одиночестве, и вскоре такой случай мне представился.
Моя мать жила с отчимом в Саках, маленьком городке между Симферополем и Евпаторией (ближе к Евпатории), и взяла меня на лето к себе. От моря городок отделял лиман, через который я и повадился ходить по старой дамбе. Ни души вокруг, печет солнце, перенасыщенная солью вода мертва — ни рыбешки, ни головастика, мертво белесое небо, и лишь с далекого берега, на котором, как шатры, темнеют кусты дикой маслины, долетает, овевая лицо, жаркий ветер. Там степь, но ветер не несет ее ароматов: их убивает пряный запах рапы. Высоко подымая босые ноги, перешагивал я через ржавую проволоку, туго стягивающую покрытые солью деревянные борта дамбы. Когда-то она была до краев засыпана землей, но с годами земля ссохлась, потрескалась и осела. И вот уже я не перешагиваю через проволоку, а скачу по ней, с одной перевязи на другую, очень быстро, потому что иначе не удержишь равновесия, да и горячая, скрученная, жесткая, слегка пружинящая проволока вопьется, чуть замешкаешь, в незащищенные ступни.
И вот наконец море. Вдоль берега тянется железная дорога, стоят вагоны с песком, а на широченных пляжах ни души, и я сколько душе угодно, не боясь насмешек, могу осваивать премудрости плаванья.
Двух или трех недель хватило мне, чтобы я окончательно освободился от страха перед водой. Дядя Ваня, к сожалению, так и не узнал об этом. Он тоже освободился — в широком смысле этого слова: его нашли мертвым на тротуаре с бутылкой в руке. Не успел я поблагодарить его за науку…
Чехов. Освобождение Гусева
Сразу после истории Беликова следует описание ночи, никакого отношения к этой истории, на первый взгляд, не имеющее. “Направо видно было всё село, длинная улица тянулась далеко, верст на пять… Налево с края села начиналось поле; оно было видно далеко, до горизонта, и во всю ширь этого поля, залитого лунным светом, тоже ни движения, ни звука”.
И все-таки Беликов не сливается с этим торжественным миром, они как бы рядом существуют — маленький человечек, обретший наконец свой последний футляр (“в гробу… выражение у него было кроткое, приятное, даже весёлое…”), и бесконечная вселенная. Они не сливаются, и в этом можно усмотреть некую дисгармонию, некую словно бы неполноту мысли. Однако у Чехова есть произведение, где такое слияние явлено. Это рассказ “Гусев”. Герой его тоже обретает свой последний футляр, но происходит это в открытом море, и оттого не в гроб заколачивают его, а зашивают, по морскому обычаю, в парусину. И — за борт. “Пена покрывает его, и мгновение кажется он окутанным в кружева, но прошло это мгновение — и он исчезает в волнах”.
Исчезает? Но это — для стоящих на палубе, в поле же зрения автора он остается еще долго, и мы вместе с ним видим то, что от обычного человеческого глаза скрыто. Мы видим, как мертвое тело уходит все глубже и глубже, как стая веселых рыбок окружает его, как появляется другое тело — живое и страшное, акула, и “нехотя, точно не замечая Гусева, подплывает под него, и он опускается к ней на спину”.
Обратите внимание: не труп опускается, но нечто бесчувственное, что некогда было человеком, — Гусев. Гусев опускается! По-моему, это штрих гениальный. Одно дело, когда рыбки играют с телом, а другое, когда они “налетают на Гусева и начинают зигзагами пронизывать вокруг него воду…” В конце концов акула вспарывает парусину, то есть освобождает человека из его последнего футляра.
“Гусев” — первый рассказ, написанный Чеховым после Сахалина, где он так любил наведываться на маяк… От дома Беликова до маяка — таганрогского маяка — всего двадцать минут ходу. На высоком берегу стоит он, по-татарски — на Таганьем Роге. Далеко внизу — порт, стеклянное здание морского вокзала, судоремонтный завод. Отсюда триста лет назад и начался Таганрог. По велению Петра Первого был заложен он. Памятник ему — здесь же, у маяка, на самом видном месте… Но я все же — о маяке сахалинском.
“Чем выше подымаешься, тем свободней дышится; море раскидывается перед глазами, приходят мало-помалу мысли, ничего общего не имеющие ни с тюрьмой, ни с каторгой, ни с ссыльною колонией, и тут только сознаешь, как трудно и скучно живется внизу”.
Так писал он в “Острове Сахалине”, книге строго документальной. В художественных произведениях автор куда сдержанней. Незаметно выведя нас по крутым, одному ему ведомым тропкам на вершину, тихонько отступает в сторону. Смотрите, дескать, сами. Разбирайтесь. Думайте. А вот тут прямо говорит: “Будь я каторжным, то бежал бы отсюда непременно…”
Но бежать заманчиво не только с каторги — недавно я испытал это на себе.
Бегство из “Реверанса”
“Реверанс” — название отеля в Варне, куда поселили нас с женой, когда мы приехали в Болгарию в составе маленькой делегации Литературного института. Возглавлял делегацию ректор Борис Николаевич Тарасов, а членом ее помимо меня была поэт и прозаик Олеся Николаева, страстная, как выяснилось, любительница моря. Но куда ей, коренной москвичке, до меня, как-никак крымчанина!
Болгарские друзья дали нам ровно полчаса, чтобы привести себя после дороги в порядок и подготовиться к встрече — первой официальной встрече, за которой должна была последовать вторая, потом прием; словом, искупаться мне в тот день, судя по всему, не светило. Но я обманул судьбу. Мигом облачившись в шорты, сбежал из нашего уютного отельчика и, на ходу выпытывая у прохожих, не столько словами, сколько жестами, как добраться до моря, и тут же, чтобы найти дорогу назад, записывая на клочке бумаги названия улиц, мимо которых проносился, почти семидесятилетний старик, долетел-таки до пляжа, окунулся в родное Черное море, которое, честно говоря, больше не надеялся увидеть в своей жизни, доплыл до красного буйка и символически коснулся его, выскочил на берег, промокнул счастливое тело полотенцем и, не заблудившись, вернулся в отель. Минута в минуту…
Но все-таки не я был тут самым большим любителем моря — им оказался ректор Тарасов. Заплывая далеко за буек, по часу, а то и по полтора качался на волнах, а волны, надо сказать, были серьезные. Красный флаг поднимали бдительные болгарские спасатели, но наш седобородый ректор стремительно уходил от них в недоступные им глубины, а нас с Олесей стражники в красных майках отлавливали. Неистово свистя, гонялись за нами вдоль берега, а то и в воду влезали, хватали за мокрые и скользкие руки. Но мы удирали от них, бросаясь в клокочущие волны. Видел бы меня мой учитель плаванья дядя Ваня! Я, повторяю, уже распрощался с морем, но судьба сделала мне этот царский подарок, и я, не откладывая в долгий ящик, воздаю ей на этих страницах свое благодаренье. Равно как и Болгарии, где прежде не бывал и где много лет назад вышел отдельным изданием мой полуопальный роман “Победитель”, опередив даже русское издание, изрядно попридержанное после шумной новомировской публикации бдительными редакторами.
Конечно, мы приехали в Болгарию не купаться, а общаться с болгарскими писателями, и мы общались, мы спорили, мы пели — это уже вечером, попивая прекрасное болгарское вино, — болгарские и русские песни, мы читали стихи и много говорили о Чехове, которого Олеся Николаева, человек страстно верующий, недолюбливает за неверие и отсутствие идей. В союзники же себе брала Ахматову, которая, как известно, Антона Павловича тоже не жаловала.