Юрий Мамлеев - О чудесном (сборник)
В конце концов лицо Долгоплтова приняло вдруг законченное выражение. Месяца два оно, например, совсем не менялось, как-то навечно, не по-здешнему, окаменев. Он только трогал своими длинными руками кастрюли соседей. Может быть, это прикосновение чужого человека к еде подсознательно больше всего мучило молодоженов.
— Я не могу есть! — визжала Муравьева после того, как видела в полусне по ночам тень убегающего из кухни Долгопятова.
Но съедалось все — не стоять же опять в очередях. И хотя лицо Долгопятова онеподвижилось, сам он чуть лысел от различных своих походов.
Стояла весна, но небо было до того серым, словно ему стала тошнотворна земля. Птицы умирали раз за разом. Но никто не обращал на смерть внимания. Возможно, потому, что эта жизнь все-таки оказывалась самым лучшим вариантом для всех. И потому все торопились жить, как в лихорадке, хотя в основном только махали руками в пустоте. Вой стоял и день и ночь.
— Что-то должно произойти, — стучала зубами Муравьева.
— Нельзя же нам улететь на луну, — твердил Муравьев, — поэтому что-то должно измениться.
И изменение действительно пришло. В этот день Долгопятов взял отгул и чуть не умер в клозете. Во всяком случае, запершись, он несколько часов не подавал признаков жизни. Муравьевы куда-то ушли. В одиннадцать часов утра старуха Солнечная выползла на кухню с дитем. Испугавшись, что Долгопятов в клозете, она стала ставить бесчисленные сковородки на огонь.
Дитя забормотало. Бормотание это сразу приняло отсутствующий характер, и было в нем что-то не от мира сего. «Дыр, щел, тел, кыр, мыр», — вылетало изо рта ребенка, а палец был приставлен к лицу, которое подрумяненно застыло. Девочка не перемигивалась даже со стеной, она просто стучала: в никуда. Стук-тук-тук, стук-тук-тук. И тогда старуха Солнечная запела. Она повернула свое объемистое, морщинистое лицо к серому, тошнотворному небу в окне и, скаля несуществующие зубы, запела за жизнь.
Вдруг лицо ее мгновенно покраснело и словно сине-раздулось, как пламя горящего газа в кухне. Тело, расплывчатое, как мешок, поползло вниз, на стул перед плитой. Называлось это удар, инсульт. Но на самом деле это была смерть.
Старуха же думала, что жива. Ее голова тихо плюхнулась на железо плиты. Сама она как бы сидела. Глаза полузакрылись, как у курицы при виде высших миров, если только куры могут созерцать высший мир. Кожа странно пожелтела, но рот двигался. Этот рот пел песни за жизнь. Слова все раздавались и раздавались в воздухе. Вовсю горел кухонный газ синим, адо-нелепым пламенем, отравляя крыс. Наконец старуха замолкла, но временами из уст ее с хрипом вырывался свист — чудной, тяжелый и где-то жизнерадостный.
Дитя с любопытством заглядывалось на няню. Она так и ходила около нее, как вокруг елки. Не хватало только детских лампочек на седой мертвой голове. И когда рот старухи окончательно замолк, дитя само запело.
Но на этот раз произошел слом, невероятный ирреальный сдвиг. Ее пение полилось откуда-то из иных измерений, как будто раздвинулась глубина темного неба и оттуда был подан невиданный знак. Лицо девочки преобразилось: глаза горели, словно внутри них прорезалась печать вечной жизни. Она пела песню на славянском языке, но в ней проявлялся древний слой праславянского языка.
Вдруг она из трехлетнего современного ребенка превратилась в малолетнюю пророчицу Света.
И тогда Долгопятов в ужасе выполз из клозета. Его сладострастный язык вывалился наружу, став ненужным. Это пение убивало. Он выскочил на лестничную клетку. Муравьевы уже поднимались в квартиру.
— Я отравил старуху мочой! — бессмысленно пролаял он, озираясь по сторонам. — Уже полгода я подливал ей в кастрюлю свою мочу понемногу, чтобы не чуяла!
— От мочи не умирают, — сухо ответил Муравьев. — Вы ошиблись. От мочи только выздоравливают.
Долгопятов еще раз дико оглянулся, точно преследуемый неизвестной силой, и стремительно побежал вниз.
Муравьевы переглянулись.
— Что бы это значило? — спросили они друг друга …Вошли в квартиру, услышали пение и ахнули… Их прежняя жизнь мгновенно сожглась в этом пении, и началась новая, необыкновенная…
Конец века
Удалой
В черной, с непомерно длинным коридором коммунальной квартирке в самом дальнем углу, в десятиметровой комнатушке, жил маленький, юркий человечек. Никто его почти не знал. Даже соседи по сумасшедшей этой квартирке понятия о нем не имели. Ну, живет человек, в туалет бегает, зовут Сашею, фамилия Курьев, ну и что? Где-то работает. Что-то говорит. Кого это волнует?
Но иногда по ночам из комнатушки Саши доносилось пение. Слабо доносилось, но зато пел он часа по два, по три. Девочка Катя порой подходила к его дверям и прислушивалась. Пение, точнее, сами слова песен были такие страшные, что девочка Катя ничего в них не понимала и обычно отскакивала от двери через пять минут.
Саша никогда не выбегал на нее и ничего не предчувствовал по отношению к этому постороннему наблюдателю.
Больше никто не интересовался им. Но все же что-то там происходило, за этой дверью. Гигант Савельич один раз подошел, чтоб постучать, в том смысле, что чайник у Саши на коммунальной кухне перекипел, и только решил размахнуться как следует своей огромной ручищей, чтоб вдарить, как услышал доносящееся изнутри кудахтанье, а потом гортанный истерический полукрик, полувизг, но не зверя, не человека, а некоего, по-видимому, третьего… Так, по крайней мере, решил гигант Савельич и отскочил от двери, как от змеи. Вышел на кухню и вылил проклятый перекипевший чайник на пол.
На что потом со стороны Сашеньки не было никаких возражений.
Однажды позвонили ему по телефону, и соседка Сумеречная (такая уж у нашей Тани была фамилия) шепнула ему в замочную скважину, что, мол, его зовут.
Саша вышел.
Все было спокойно.
Старушка Бычкова на кухне чистила картошку; гигант Савельич мирно хлебал рядом с ней водку; девочка Катя — внучка старушки — играла на полу меж огнем газовой плиты и портретом Лермонтова на стене. Люба Розова, нежная, молоденько-толстая с васильковыми глазами, слушала в своей комнате симфонию Римского-Корсакова. Ее мужа, интеллигента Пети, нигде не было. В боковой же комнате ругалась сама с собой Варвара, толстая, угрюмая и непривычная к жизни на том свете женщина.
Таня Сумеречная любила их всех, но за Курьевым, за Сашей, ни с того ни с сего стала наблюдать, пока он тихо себе говорил по телефону.
Вдруг она взвизгнула.
Надо сказать, что к визгу Тани Сумеречной уже все давно привыкли, несмотря на то что ее, вообще говоря, считали «отключенной». Ну, повизжит себе порой человек и перестанет. Все, как говорится, под Богом ходим.
И на этот раз на ее визг никто особенного внимания не обратил. Ну, гигант Савельич пошевелил ушами, старушка Бычкова картошку в кастрюлю с молоком уронила — и это все.
Но Таня взвизгнула через минуту опять, да так утробно, что всем ее жалко стало, даже малышке Кате. Но не успели они опомниться, как она возьми и еще раз взвизгни, да как-то совсем дико, разорванно, словно не в своей квартире она, в Москве, а в каком-нибудь зоосаде, да и то на другой планете. И тут же Саша по коридору мимо нее прошел и разом в свою комнату, это все видели — дверь в кухню открыта была. Степенно так прошел, но гиганту Савельичу показалось, что у него, у Саши Курьева, уши необычно шевелятся. Прошел в свою комнату и заперся.
Пока в кухне все столбенели, Таня Сумеречная сама ворвалась туда.
— Что случилось?! — проревел гигант Савельич.
— Что случилось! Что случилось?! — закричала зареванная Таня. — А то случилось, что Саша Курьев на моих глазах, пока разговаривал по телефону, в бычка превратился…
— А ты глазам не верь, Таня, — строго вмешалась старушка Бычкова.
— Ты глаза-то протри, Сумеречная, — поддержал ее гигант Савельич. — Я уже три дня водку лакаю, и то ничего, все вижу как есть… А ты с чего бы?
— Хулиган! — взвилась Таня. — Я непьющая и все ясно видела! Сначала в быка, потом сомлел и в орангутана превратился, все же по форме к нам, людям, поближе, а когда трубку повесил, то стал тихим недоедающим существом… А когда мимо меня шел — опять в Сашку превратился, в Курьева…
— Хватит, хватит! Проспись, стерва! — заорала вдруг старушка Бычкова. — Что ты последний ум отнимаешь!.. Заговорщица какая нашлась, — добавила она более миролюбиво.
Гигант Савельич угрожающе привстал.
Танька тут же смылась в свою комнату. Савельич развел руками и извинился перед старушкой Бычковой…
Из комнаты вышла Любочка Розова. От добродушия лицо ее стало совсем нездешним и по-русски красивым.
— Чего натворили, балагуры? — осведомилась она.
— Мы што, мы ничево, — прошамкала старушка Бычкова.
— Это Таня шалит, — высказалась с полу девочка Катя.