Ирина Потанина - Русская красавица. Напоследок
— Ух ты! — от неожиданности мне даже делается весело. Всегда интересно узнать о себе что-то новое. — И за что же меня? И, кстати, отчего я об этом ничего не знаю?
— Оказывается, ты страшной злодейкой в прошлой жизни была. Ужасно наших новых учредителей кинула, именно в такой же ситуации — решив из гордости что-то доказать о своем высшем в отношении них положении. Вроде бы как ты от них уволилась, чуть ли не отобрав себе гонорары за написанные ими лично книги. И вот, мол, теперь, тебе это «аукается», потому что куда не придешь работать, нехороший шлейф тянется… — Василий крутит интонацией, будто рассказывает страшную сказку маленьким детям, — У-у-у! — пугает он. — Вот, мол, ты уже в никому не известный, задрыпанный театришко устроилась, и, надо же — тут тоже настигли обстоятельства. Обиженные тобой люди пришли, перекупили нашу труппу, а потом узнали, что в ней есть ты и… — Василий выдерживает многозначительную паузу, а потом тяжело вздыхает и переключается на обычный тон: — И, знаешь, он это так противно все говорил, так плоско. Будто пример из учебника истории разбирал перед каким-то недоделанными тинейджерами. Я хотел ему в морду дать, да Джона жалко стало. Если какой скандал будет, его потом в главные виновники впишут. Ты же знаешь…
Бедняга Джон из-за своей громоздкой комплекции ужасно страдал. С раннего детства. Его мог обидеть каждый, потому что Джон был не просто крупный, а о-очень крупный. «Никогда никому не давай сдачи, никогда ни на кого не обращай внимания!» — твердили ему родители: — «Ты больше, и потому тебя сочтут виноватым. Не вмешивайся и ни на какие подначки не отвечай!» Так несчастный Джон и жил — никогда не отвечал обидчикам, но при этом все равно всегда оставался виноватым — сначала в глазах обычных взрослых, потом — преподавателей, а сейчас уже даже и правоохранительных органов. Если в радиусе километра от Джона случалась какая-то потасовка, его обязательно подозревали в участии.
— В общем, заваруху решил не устраивать, но тебе о недоброжелатели сообщить — святое дело. А то честь моя всю ночь зудела и требовала подвига…
— К венерологу обращаться не пробовали? Нехорошие признаки, — я еще немного спала, потому реагировала с запаздыванием. И даже осознав все услышанное, легко отмахнулась: — Глупости, — Карпуша ничего не знает, и строит свои догадки, судя всех по себе. Он на месте наших рабовладельцев наверняка вылил бы свою злобу в мое увольнение. Он ведь — существо недальновидное. Не понимает, что, уволив, тут же потеряет возможность своего влияния. А наши покупатели — опытные коты-охотники. Они мышь никогда есть не станут, поймают и будут мучить, чтобы не потерять игрушечку… К счастью, у меня чуть больше гражданских прав, чем у мыши. Я умею писать заявления… Так что я ухожу добровольно. Меня даже всячески пытались не отпустить. Правда, — тут до меня начал доходить реальный смысл происходящего, — Правда, кто в это поверит, если Карпик свою версию по кулуарам толкать станет…
— Ото ж! — сказал Василий, а потом поспешно добавил, — Только, я тебе ничего не говорил. Ты ж понимаешь… Мне-то куклой нашего Карабаса всего до пенсии осталось служить. Просто так — продержусь. А прессинговать начнут — не выдержу, дам в рожу…
Удивительно, что Василий действительно всерьез собирался уходить на пенсию. И считал годы до нее, как солдат в армии дни до дембеля. Никифорович, который вообще значительно старше Василия и давно уже, наверное, достиг всех необходимых пенсионных барьеров, частенько посмеивается над коллегой: «Помрешь со скуки! Пойдешь в первую встречную труппу на роль пенсионэра проситься!» Василий юморка на эту тему не принимал, заявлял, что-то вроде: «Не для того я всю жизнь пахал, чтобы, когда положенное время покоя пришло, снова на работу скакать!» и продолжал напряженно ждать старость. Удивляюсь, отчего с таким же вожделением он не помышлял о смерти, ведь она — полное и окончательное успокоение…»
Впрочем, я отвлекаюсь от сути. Поразмыслив немного над сложившейся ситуацией, я решила лишить Карпика возможности глумиться и предоставить коллективу правдивую информацию. Слава богу, такая штука, как отходная, позволяла собрать всех в одном месте и заставить себя выслушать…
— Официально заявляю — никто меня не увольняет. Ухожу по собственному желанию. И вовсе не из-за того, что наши рабовладельцы — дурные люди. Скорее, потому — что я не слишком умная. По-хорошему, надо было бы остаться — кто-то ж должен бунты против рабовладельческого строя поднимать. Мое вам напутствие — берегите Марика. Уверена, они его своими маразматическими предложениями-приказами творческим импотентом сделают. А он у нас — существо ранимое… — понимаю, что ушла в сторону от того, что собиралась сказать. Да и говорить-то, как-то перехотелось, потому что как-то мизерно это все и неважно. — А слухам о том, что меня отсюда «попеперли» не верьте! Меня, напротив, пытались уговорить продолжать работу и не бросать труппу. Я б и не бросила, да не смогу — врожденная аллергия на диктатуру дилетантов. Или пусть нас покупают профессионалы, или пусть не вмешиваются.
— У всех аллергия, — пожимает плечами Наташа. — Ты, София, слабо себе представляешь, что такое материальные трудности, потому так легко работами и разбрасываешься… — нет, этого человека ничем не переубедить в моей принадлежности к классу избранных! И ведь не со зла она так. Просто от закостенелого в догмах сознания… — Хотя, это и хорошо! — доброжелательно улыбается Наташа. — Не то, что уходишь — нам без тебя грустно будет. А то — что можешь себе позволить, гулять сама по себе…
— И лишь по весне — с котом, — невесть зачем добавляет наш юный Виталик, и, не дожидаясь моего предложения, лезет в пакет за шампанским и тортиком. — Ура, ура! — кричит. — Праздник-праздник! — потом, вероятно, понимает, что несет что-то не то, надевает маску печального Пьеро и очень лирично импровизирует: — До свиданья, друг мой, до свиданья! Милый мой, ты у меня в груди! Этот пир — не праздник — расставанье! Сонечка, ты все же заходи…
По опыту всех предыдущих застолий мы знали, что Виталькино рифмоплетство может длиться бесконечно, потому беспардонно перебили «бродягу и артиста» хлопками открывающегося шампанского. В воздухе остро запахло приближающимся Новым Годом. Невесть откуда взявшаяся во мне уверенность, что все будет хорошо, удивительным образом преобразила окружающих:
— Всех вас страшно люблю и горжусь нашей дружбой! — тостую вполне искренне, и громко кричу: — Дзинь! — строя бокал из своего пластмассового стаканчика.
* * *«Сбылись твои пророчества, /Подкралось одиночество, /Дни тают как снег в теплых ладонях», — это не очередная прихоть моего музыкального центра, это — мой мазохизм. К чему гадать, если и так известно, что со мной теперь будет происходить. Вот уже третьи сутки сижу безвылазно в комнате. Слушаю музыку — включая Лозу, причем не старого доброго, бодрого «Примуса», а уже зрелого пропитанного тоскою и моральным разложением; перечитываю Ремарка; подолгу разглядываю обувной заоконный поток; глушу вредное для фигуры пиво и почти не реагирую на внешние раздражители.
Хозяйка обеспокоено стучит в дверь?
— Сонечка, все ли с тобой в порядке? Отчего ты не ушла на работу?
— У меня отпуск! — кричу сквозь двери. — Долгий, счастливый и не имеющий к вам никакого отношения. И не спрашивайте больше, отвечать все равно не буду.
И не отвечаю. Собственно, хозяйка больше и не стучит. Вероятно, обидевшись.
Телефон? Пусть звенит. В последний раз я брала трубку позавчера, и она говорила голосом Артура. Интересовалась, как дела, намекала, что нужно встретиться.
— Артурка, — я нашла в себе силы быть честной: — У нас не те отношения, чтобы нужно было выделываться. Изображать старых добрых друзей, радоваться нынешним успехам друг друга, умалчивать о поражениях… Не хочу. Не смогу впадать в такое лицемерие, а той мне, которая настоящая, контакты с людьми сейчас противопоказаны — испорчу настроение любой компании. В общем, не хочу разговаривать. И трубку брать не буду. Собственно, и не беру.
Говорите, депрессия? Вероятно, такой и бывает эта странная, не поддающаяся самолечению болезнь. Знаете, оказывается, если долго-долго заставлять себя сидеть в полудреме, то на определенном этапе организм привыкает и уже не рвется просыпаться. Возможно, это такой продвинутый способ самоубийства — насильно ввести себя в спячку и незаметно отойти в мир иной… Я не пытаюсь — не бойтесь. Просто рассуждаю, что это возможный вариант. Келья моя вполне для этого приспособлена. На магнитофоне — тяжелый Кримсон или вообще какой-нибудь Лоза, в сердце — пустота и тоска, перемежающиеся острыми приступами жалости к себе: и угораздило же эту девицу объявиться в жизни Артура именно сейчас, когда он мне нужен! Что за несправедливость? Но предпринимать что-либо не буду. Я ведь, увы, далеко не подарочек, а значит не должна себя навязывать. Если имеется у человека возможность прожить нормальную жизнь с нормальными людьми — пусть реализуется. И нечего мне все ему портить. И так в свое время приложила все усилия…