Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 2 2008)
И тут мы встречаемся с Ахиллесом и черепахой, то есть с тем самым трудно определимым в математических величинах расстоянием между соавторами в этом их нераздельном и неслиянном соавторстве. «Мы нашли сочинение Левы основательным, но необоснованным, содержательным, но недоказательным». Вот попробуем разобраться в этой игре близкородственными определениями — а что такое сюжет Ахиллеса и черепахи как не столь же дотошное выяснение отношений на минимальной дистанции, на последней черте? Битов задал тогда задачу первым читателям этого текста. Было недоумение: как читать и кому приписать?
Но автор, так приблизивший героя и авторски с ним породнившийся, тут же парадоксальную ситуацию описал: «...края пропасти сближаются, но сама она углубляется».
Да, конечно, автор Битов все это за черепаху-Леву придумал и им воспользовался для проведения нетривиальных мыслей, но представим это в прямолинейном виде отдельной статьи филолога Битова — как бы она потеряла! И роман бы как потерял, и герой — потому что ведь автор Битов пожертвовал в его пользу, приблизив его не только к себе, но и к деду-филологу, которому, может быть, все же он не только однофамилец. Интересное сочинение он сочинил — может быть, и ископаемый гениальный дед бы оценил и, наконец, разглядел и признал как Одоевцева. Так что, наверное, это поддержка герою от автора — глава «Профессия героя». А нам тогда, тридцать лет назад, это было очень памятное сдвоенное литературно-филологическое событие — и лишь в условиях Ахиллеса и черепахи могло оно состояться. А автор после уже написанного романа пошел в подражание своему герою, по следу его, в филологические аспиранты ИМЛИ — и с темой, кажется, автора и героя.
Во втором своем, фрагментарном романе об улетающем Монахове автор освободил героя от этой литературной связи с собой, разжаловал из филологов в инженеры (но ведь и сам в литературу ушел из Ленинградского горного института), зато в первых звеньях («Дверь» и «Сад») приблизил к себе лирически. Герой потерял в интеллектуальности, приобретя, так сказать, в типичности, по существу же он тот же — современник-ровесник, с биографическими и психологическими сближениями, проходящий свою параллельную автору в том же времени жизнь. Молодой Одоевцев не стал, по воле автора, так долго ее «проходить» и сохранился в романе Левой, второй герой по пути прохождения необратимо стал из Алеши Монаховым. Кто кого стыдится — пробует он разобраться в себе. «Этот ли Монахов того, тот ли Алеша — этого?» «Тот» для автора был герой лирический, «этот» стал персонажем типическим, однако в этой своей заурядной типичности, среди пошлого приключения, переживающим грандиозное впечатление («Образ», «третий рассказ») — яблоко, заставляющее вспомнить (и он вспоминает) первое приключение в истории человечества. Если кто из читавших забыл, пусть возьмет и перечитает, чтобы вспомнить, какой художник Битов. Яблочко, какое жует герой на ночном слегка преступном свидании в спящем детском саду, и вот легкий внутренний треск на зубах отзывается в его мозгу вселенским грохотом, «как камнепад», от которого все должны проснуться и с криками ужаса броситься вон. Ничего себе заурядный, типический, с таким вот незаурядным переживанием, обращающим мелкое приключение во вселенский грех, а уже сложившуюся благополучную биографию с карьерой — в громко звучащую катастрофу.
Что звучит в этом хрусте яблочка в мире автора? Совесть звучит — немалая в этом мире скрытая сила, в том числе и как регулятор между автором и героем. Как сказала бы Цветаева, все происходит при свете совести.
На страницах «Пушкинского дома» автор обмолвился о неприглядном существовании своего героя. В повествовании о Монахове, выдержанном в более объективном тоне, так прямо, кажется, он не высказывается, но оценка присутствует, и она очевидна, да знает ее и сам герой. Но оценка оценкой, а и в этом оценочном поле у автора сохраняются личные отношения с неприглядным героем. Личные и неожиданно острые и глубокие.
«В таком случае, — спрашивает проницательный критик, — любит ли Битов своего Монахова? Нет, не любит. Но как не любит? Так, как Лева Одоевцев не любил Альбину: не любит, „как себя”»5.
Она была из своих, так было это рассказано в том романе, «он ее предельно чувствовал <...> они были одинаково устроены и настроены на одну волну; он мог не любить ее, как себя».
Как знать — записывая эти слова, заметил ли автор романа, что они звучат по противоположности к библейско-евангельской заповеди любви (возлюбить ближнего как самого себя)? Заметил или нет — а получился прямой ее негатив. Тут есть над чем подумать, но только классическую заповедь автор вспомнит годы спустя — значит, помнит, — когда вернется к болезненной теме своих авторских отношений с героем; но тут он в духе заповеди формулирует благодушно: «И книга — это любовь, и любим мы в ней героя как себя»6. Но «мы» означает здесь простодушного читателя, а у змия-автора это именно дело болезненное, о чем он тут же и сообщает — что его наблюдения на эту тему были «достаточно подробные и болезненные».
Заповедь — это заповедь, данная нам наизусть. Но при этом она породила множество вопрошаний и толкований и даже целую традицию сомнений, главным образом относящихся ко второму, сравнительному звену в ее тексте — как самого себя . В непосредственном понимании три эти слова составили камень преткновения. Невозможно — размышлял над телом скончавшейся жены Достоевский: «Возлюбить человека, как самого себя, по заповеди Христовой, — невозможно. Закон личности на земле связывает. Я препятствует. Один Христос мог, но Христос был вековечный от века идеал...»7
Но ведь и в том же основном нашем тексте нам убедительно наказано — не любить себя «в мире сем»: «Любящий душу свою погубит ее; а ненавидящий душу свою в мире сем сохранит ее в жизнь вечную» (Ин. 12: 25).
Неужто Лева с Альбиной имеют к этому вечному отношение? И автор Битов с его болезненным негативом? Похоже, что имеют.
Сомнение и возможное (или кажущееся) противоречие разрешал Вячеслав Иванов: «Относиться к сущему в других, как к сущему в себе, — вот заповедь. Любить ближнего, как себя, и ненавидеть его, как себя, — одно и то же, при условии различения между сущим, как предметом любви, и мэоном, как предметом преодоления»8.
Тождество высшей любви с высшей ненавистью — при условии различения! — в составе и сущности самой заповеданной нам любви.
Но — болезненно: «Он мог не любить ее, как себя». По эстафете и автор может так не любить своего героя. И это передается, действительно, по той же внутренней эстафете — эту способность себя не любить автор передает героям: «Я шел и плохо думал о себе» («Бездельник»).
Молодой еще автор записывал в своем писательском дневнике, что пишет правду о самом себе как единственную из ему доступных правд, которая «становится всеобщей, если достигается»9, — достигается же она по-писательски именно как всеобщая, и тут у писателя Битова такая щедрая передача своих авторских привилегий неприглядному своему герою, какую не знаю у кого из писателей, и не только нынешних, встретишь. Ведь знает сам герой «Пенелопы», как стыдно стыдиться нелепой, плохо одетой девушки рядом с собой, — знает сам и стыдится именно этим противоречащим себе самому стыдом в квадрате. И последнее слово о том, что ведь он это делает каждый день, — как слово греческого хора, и он сам произносит его о себе.
В бахтинской теории автора и героя предусмотрен избыток автора, его знания и понимания, его слбова, недоступный герою. Про этот избыток у автора Битова можно сказать в то же время и то, что да, он есть, и немалый, как и положено автору, и что он минимален, тбак автор делится им с героем.
Мощное автолитературоведение — это у нас традиция пушкинская, онегинская. И, кажется, Битов к ней подключился как никто другой из писателей нашего времени. Онегинское заметить разность недаром усиленно стали ему поминать, начиная с Юрия Карабчиевского. Переживание литературных отношений с героем как отношений личных — вот онегинская традиция. Онегинский автор нас сразу запутал в двух первых строфах — познакомил нас с героем моего романа и тотчас же сообщил, что герой — его добрый приятель . А далее сообщил, что всегда рад заметить разность . Я был озлоблен, он угрюм — попробуем в этих тонких оттенках заметить разность.