Эрвин Штритматтер - Лавка
Пауле Петрушковых здорово умеет рисовать. Мы все им восхищаемся. Пауле срисовывает розы с поздравительных открыток, а если хоть ненадолго оставить возле него изображение какой-нибудь местности, он и его срисует и даже — если отца нет поблизости — обведет тушью. Против туши отец возражает: тушь стоит денег.
Пока другие конфирманты во время проповеди сидят на хорах и режутся в карты, Пауле Петрушка срисовывает одно из церковных окон. И если ты потом видишь этот рисунок на кухонном столе у Петрушковых, в церковь можно больше не ходить.
Всякий мало-мальски чистый листок бумаги, который нам удается где-нибудь раздобыть, мы относим к Пауле, тот жадно хватает бумагу, и не успеешь ты от удивления поскрести в затылке, как он уже изобразил на твоем листке цветок мака. Свои рисунки Пауле обрезает так, чтобы они влезали в коробку из-под сигар. У Пауле уже много коробок, набитых рисунками, а среди его рисунков есть копии всех поздравительных открыток, которые когда-либо приходили в Босдом.
Отобразив и досконально изучив церковное окно, Пауле разработал новую технику: каждую травинку и каждый цветок он теперь обводит черной каймой из туши. Это свяченая манера, поясняет Пауле. Он несколько преобразил эту свяченую манеру, несколько облагородил. Мастера, расписывающие церковные окна, поясняет Пауле, еще не владели техникой черных линий, они без зазрения совести пускали черный контур прямо по фигурам библейской истории. Учитель Хайер, который позднее возникнет в Босдоме вторым учителем, скажет про Пауле: более теоретик искусства, нежели художник, — но мы не знаем, с чем это едят, и знать не хотим.
Величайшая художественная вершина, которую взял Пауле Петрушка, и по сей день не покорилась ни одному из босдомских рисовальщиков: Пауле рисует значок Союза рабочих-велосипедистов «Солидарность» в увеличенном размере на куске полотна, обрамляет его дубовыми ветками и желудями, после чего за дело берется моя мать, и множество зимних вечеров она вышивает по рисунку Пауля. Она не скупится на золотые нитки, когда вышивает знак Союза, не скупится на зеленые, когда вышивает желуди, а название «Босдом» и «год одна тысяча девятьсот двадцать пятый» она вышивает серебряными нитками. Тем самым оба, но, конечно, Пауле как автор проекта и рисовальщик в первую очередь, избавляют ферейн от расходов на покупку знамени.
Поскольку, достигнув тринадцати лет, я уже вышел из детского возраста, меня в день освящения знамени принимают в Союз рабочих-велосипедистов «Солидарность». Знамя Союза остается неизменным и тогда, когда к слову «велосипедистов» добавляют «и мотоциклистов». Мы, босдомцы, по-прежнему остаемся велосипедистами, и знамя, созданное Пауле и вышитое моей матерью, переживает под стропилами мучного закрома на чердаке и времена арийцев, и большую войну, а нынче висит перед входом в мой рабочий кабинет, радея о том, чтобы я не забывал то время, когда был письмоводителем местной ячейки Союза велосипедистов и упражнялся в художественном приукрашивании наших вполне натуралистических встреч.
Свою служебную деятельность в качестве юного письмоводителя при Союзе рабочих-велосипедистов, в просторечии — велосипедном, я начинаю с составления двух благодарственных писем. Но прежде чем выпустить их в свет, я постигаю азы протоколоведения. Я насквозь, от доски до доски, перечитываю толстую книгу протоколов. Первое письмо адресовано моей матери.
От имени ферейна я выражаю ей благодарность за самоотверженную и неутомимую деятельность по вышиванию знамени согласно эскизу Пауле Петрушки.
Моя мать предпочла бы письмо от правления, мне приходится долго ей втолковывать, что, будучи письмоводителем, я сам как бы и есть правление, но она все равно недовольна.
Второе благодарственное послание адресовано Пауле Петрушке. Прочитав его, Пауле заливается смехом. У него удивительная манера смеяться: он высовывает кончик языка между передними зубами, и получается вроде как шип, так шипела большая ящерица, которую однажды показывали на ярмарке в Гродке.
Но теперь пора, наконец, вернуться к Герману Петрушке и его перерезанным жилам. Вы уж извините, я заставил вас ждать, надеюсь, причина задержки покажется вам хоть сколько-нибудь уважительной.
Август Петрушка бредет по дорогам своей жизни. Если он ничем не занят, руки у него ходят ходуном и болтаются, будто у целлулоидной куклы, когда резинки, что соединяют суставы, износились и растянулись.
А вот Герман Петрушка чеканит шаг прямо и пружинисто, ботинки на нем или деревянные башмаки, он всегда идет словно в парадном строю. Усы у Германа расчесаны щеткой и подкручены, штаны и куртка всегда выстираны и залатаны, кожаный верх башмаков начищен до блеска, синяя фуражка с лаковым козырьком сидит на голове прямо и аккуратно. Герман в прошлом — военный музыкант сверхсрочной службы, боец музыкального фронта. На пару с кайзером он покинул армию германского рейха. Только кайзер махнул в Голландию, а Герман — в Ландсберг. Поначалу Герман никак не мог примириться с мыслью, что отныне он не будет поэтично и во всеуслышание выдувать воздух из легких через раструб своего тенор-горна, а будет беззвучно выдыхать его за какой-нибудь будничной и скучной работой. Он был тогда холост, но закрученные усы и чеканный шаг делали его весьма привлекательным мужчиной, хотя глаза у него были малость навыкате от вечного выдувания маршей; из-за этой привлекательности его довольно скоро охомутала одна солдатская вдова. Ростом эта вдова была с мою бабусеньку-полторусеньку, а потому босдомцы прозвали ее маненькой Петрушихой. Вдова немало гордилась тем обстоятельством, что не сама повисла на шее у красивого мужика, а, наоборот, он присватался к ней, едва у них возникли отношения.
У маленькой Петрушихи уже было две дочери, и она вместе с ними и Германом перебралась в Босдом, как полноценная семья. По примеру своего брата Августа Герман тоже пошел работать под землю на шахту Феликс. Поначалу работа казалась ему тяжелой, потом он с ней свыкся, а брат Август тем временем обратил его в социал-демократическую веру: «Голова ты садовая, держись лучшей за Эберта, а не за кайзера».
Герман Петрушка заделался важным лицом в босдомской музыкальной капелле. Стать капельмейстером он не хотел да и не мог бы, капельмейстером был у нас садовник Коллатч, о котором я вам уже рассказывал. Наши сельские музыканты играли на танцах и на торжественных выходах, играли на велосипедных гонках и провожая жителей Босдома к месту последнего упокоения. Репертуар капеллы был определен раз и навсегда. Но если каким-нибудь ветром из Берлина через Гродок в Босдом заносило популярную песенку, местная молодежь тотчас выражала желание услышать ее в исполнении нашей капеллы. Ну что ж, услышать так услышать, и bandleader[12] Коллатч тайком списывал ноты у одного из членов Шпрембергской капеллы и приступал к разучиванию.
Когда двое молодых людей на селе начинают друг другу нравиться, принято говорить, что они ходють друг с дружкой. Для хождения есть предписанные дни — воскресенье и среда. Когда влюбленный шел к своей возлюбленной в среду, люди говорили: пошел неделю половинить. «Ты неш нейдешь половинить?» — могли спросить у парня в среду вечерком, и если парень в ответ растерянно пожимал плечами да уныло отводил взгляд, можно было сразу догадаться, что между ним и той, с которой он «ходить», пробежала черная кошка, а то и вовсе порвана связь.
Когда Цетлакенсов Эвальд начал «ходить» со своей Фридой, он частенько сиживал на скамейке в палисаднике и играл на кларнете, изливая свою тоску через черную деревянную трубку с никелированными клапанами. На верхнем конце колодезного журавля сидел черный дрозд и, чувствуя в этом поощрение, тоже подтягивал. Но потом Эвальд и Фрида поженились, явился на свет первый ребенок, и теперь кларнет вынимали из футляра только затем, чтобы играть на танцах и зарабатывать деньги. Ах, как близки они были по духу, Эвальд и черный дрозд. Пришла пора выкармливать птенчиков. И любовные напевы смолкли.
А вот у Германа Петрушки все было по-другому, его любовные напевы не смолкли. Он продолжает играть на своем тенор-горне, летом на лесной опушке, зимой — в задней комнате, при свече. Ему охотно прощают, что он не следует местным обычаям, не шурует после работы в козьем хлеву, не ковыряется в саду либо на поле, не ходит в лес по грибы либо вязать хворост, звуками своего тенор-горна он убеждает босдомцев, что уродился не такой, как они.
Отмывшись после смены, Герман в своей застиранной почти добела синей рабочей робе, в аккуратно заштопанных носках и начищенных до блеска башмаках идет либо в трактир, либо к нам в лавку и покупает две ежедневные сигары. Потом он возвращается домой и самозабвенно начищает свой горн, как бездетная женщина каждый день начищает свою плиту. Для Германа главное сокровище — это его инструмент, его горн, а для маленькой Петрушихи главное сокровище — это ее мужчина. Она становится его рабой по доброй воле, эта маленькая Петрушиха с носом-картошкой, цветастым платком, с жилистым высохшим телом карлицы. Невозможно угадать, в каком уголке тела у Петрушихи угнездилась любовь, вы понимаете, о какой любви я говорю — о плотской. Работает она поденщицей в имении и считается там одной из самых старательных работниц; она ходит к господам — так это у нас называют.