Эрвин Штритматтер - Лавка
Итак, дядя Филе снова в Гродке, в городе, где ему и следует быть. В Гродке он родился, в Гродке он вырос, и брешь, которая возникла, когда его погнали в Фриденсрайн и заставили шлифовать стекло, так до сих пор и не заполнена.
Для меня дядя Филе тоже не воришка, я тоже смотрю на него глазами Полторусеньки: он член нашей семьи, и он взял что-то из лавки без спросу, то есть просто слегка напроказил.
Я впервые увидел дядю Филе в Серокамнице, еще когда была война, а он не кончил ученье. Потом он солдатом приезжал к нам на побывку, и был для меня не какой-то там средний, а самый настоящий герой: французов, если верить его рассказам, он брал в плен десятками.
Во время отпуска дядя Филе делил со мною постель в комнате на чердаке. Это была та пора, когда созревают яблоки, и дедушка, снимавший тогда в аренду целую яблоневую аллею, устроил на чердаке нашего дома своего рода промежуточный склад. Весь домишко благоухал спелыми яблоками, а наш путь на чердак был унизан рядами дозревающего золотого пармена. Яблоки лежали на золотистой овсяной соломе и взывали к нам: «Надкусите нас! Выпустите на свободу наши спелые зерна!» Дядя Филе, который вместе со мной обитал в стране детства, внял их мольбе и набрал полное кепи яблок. Забравшись в постель, мы ели наперегонки, причем от жадности кое-как надкусывали яблоко со всех сторон и швыряли на пол здоровенные огрызки. Дядя далеко опередил меня. Наконец мы уснули, но с утра пораньше Филе принес новую партию яблок, и мы начали по новой, а потом мы соревновались, кто дальше зашвырнет огрызок, и дошвыривали их до маленьких окошек на фронтоне. Вскоре все полы на мансарде покрылись огрызками, словно через нашу комнатенку прошли полчища крыс. Дядя Филе был горд и доволен: «Эт-та мы ловко спроворили». Но, смеясь в унисон с дядей, я вдруг задал себе вопрос, а что скажет мать, когда увидит наше крысиное гнездо, и мне стало не по себе.
Дорога в Силезию, что вела мимо нашей хатенки, была вымощена нетесаным камнем, каждый год ее заново посыпали крупнозернистым песком, чтобы заглушить грохот тележных колес. По обочине дороги между Серокамницем и Шёнехееде каждую весну на одинаковом расстоянии одна от другой вырастали кучи желтого песка.
Человека, который раскладывал эти кучки вдоль дороги, звали Шолтан. По утрам, просыпаясь в нашей крохотной спаленке, мы слышали, как дорожный рабочий Шолтан мерно работает лопатой. Когда Шолтан втыкал свою лопату в кучу, песок покряхтывал, а когда он ссыпал его с лопаты на дорогу, песок пришептывал.
Мать одевала нас, и мы выходили на улицу. Шолтан радовался, когда мы вежливо с ним здоровались, и без всяких просьб с нашей стороны наполнял песком игрушечные ведерки. Мы бежали к себе во двор и играли там в дядю Шолтана и посылали песком наши дороги, маленькие тропки, которые во всех направлениях пересекали заросший травой двор. В нашей работе была какая-то торжественность. Да еще вдобавок большая липа среди двора обдавала нас ароматом своих цветов. Мы неслись с пустыми ведерками к дяде Шолтану и с полными — обратно во двор, и вот тут я углядел бочку со светло-желтой печной золой и стал изобретателем эрзац-посыпки, и подобно большинству тех, кто изобретает эрзацы, мой эрзац показался мне и цветом красивее, и мягче, и легче, и обильнее, чем тот материал, который ему предстояло заменить, то есть чем песок, тем более что зола попутно окрасила и газон возле тропки, усилив мою изобретательскую гордость.
Увы, мое рационализаторское предложение не было оценено по достоинству. Мы так тихо и самозабвенно, так подозрительно увлеклись своим изобретением, что мать пришла посмотреть, чем это мы заняты, а когда увидела, рассвирепела, до того рассвирепела, что, как мне теперь кажется, отголоски этой грозы долетели даже до моего братца Хайньяка, сидевшего тогда у нее в животе.
Бранясь на чем свет стоит, мать раздела нас в сенцах, оставила голышмя, как говорят в здешнем краю. Счастье еще, что нежный аромат липы не проникал в наши сени, не то он на всю жизнь остался бы для меня возведенным в степень зловонием, соединясь в моей памяти с бранью матери и подготовкой к нашей экзекуции.
Итак, когда мы голышмя стояли в сенях и тихонько подвывали от страха, мать прошла на кухню, сняла с буфета розги, пук березовой лозы, перевязанный голубой шелковой ленточкой. Может, именно тогда я впервые заметил, как близко соседствует обывательская тяга к порядку и красоте с жестокостью нравов. Во всяком случае, и мою сестру и меня основательно выколотили сверху донизу этим пучком с голубой шелковой ленточкой.
В дальнейшем, когда я какое-то время жил в Финляндии, я пошел вместе с моим тамошним хозяином и его сыновьями в сауну, где меня для укрепления моего здоровья отхлестали таким же березовым голиком. Может, и моя мать в те далекие времена колотила нас березовым голиком в целях нашего нравственного оздоровления? Едва ли, ибо во время всей процедуры мы видели над собой красное от гнева и малость перекошенное лицо матери. Это была чужая женщина, она не желала нам добра, она избивала нас, женщина, не имевшая ничего общего с нашей доброй матерью.
Вот этот праздник березовой лозы и всплыл у меня в памяти, когда я окинул взглядом усеянный огрызками пол нашей чердачной каморки. Мне было любопытно, заставит ли мать нас обоих, меня и дядю Филе, раздеться догола, чтобы потом выпороть, я открыл в себе страсть к экспериментированию, которой предавался всю свою дальнейшую жизнь, вернее, страсть ставить эксперимент на самом себе.
Мать заметила огрызочный луг только к концу дня, но почему-то не рассвирепела и ограничилась угрозой, адресованной дяде Филе: «Вот ужо скажу отцу, он тебе покажет».
Но сообщение о нашем яблочном бешенстве так и не достигло ушей дедушки. Мать была незлопамятна. И хотя вопрос о моем соучастии даже и не рассматривался, я все равно потом был жестоко наказан, когда мать настояла на том, чтобы средний герой и победитель французов вечером того же дня отправился восвояси, то есть в Гродок.
На примере этой яблочной истории я хочу показать, что исход дяди Филе из Босдома доставил мне тайную боль. Дядя Филе был из числа тех, кто печется о необычном в так называемой нормальной жизни. Совершая свои поступки, он не ставил перед собой никакой конкретной цели, вот почему мы долго махали ему вслед, когда, уложив свои пожитки в узелок, он вместе с бабушкой скрылся за Мюльбергом. «Дядь Филе! Приходи скореича! Дядь Филе, — кричали мы, — приходи!»
После изгнания дяди Филе дедушка во всеуслышание заявляет, что намерен отныне вести жизнь рантье. «Рантьем я, промежду протчим, мог уже эвона когда стать!» Моя мать во время семейной распри предательски напала на него с тыла, заявил дедушка, она поддержала отца, она сказала: «Малость многовато процентов, коли-ежели человек весь день курит!»
Видно, отец поступил опрометчиво, исторгнув деда с бабкой из их устоявшейся жизни в Гродке и переместив в нашу и в свою жизнь. Но эта ошибка до поры до времени не может выйти на свет божий: еще нет пока органа восприятия, который мог бы ее уловить.
Дедушка теперь каждый день с утра пораньше надевает свой воскресный костюм, шляпу, достает из угла трость, с которой, живя в Гродке, хаживал в Швейцарское подворье совместно с другими любителями ската. Дедушка шествует по полям, останавливается перед нашим полем и наблюдает, как трудятся отец с поденщиком, которого, помимо платы наличными, надо еще и поить пивом.
Ранней осенью дедушка ходит по грибы и притаскивает домой целые горы. Бабусенька-полторусенька должна их замариновать. Грузди зеленые, грузди, все больше груздей, пока грибы не сошли окончательно.
В эту пору дедушка надевает пальто с бархатным воротником, он приобрел его на распродаже, но до сих пор не носил. Дедушка продолжает свои прогулки, там и сям он выковыривает на нашем поле из земли забытую репку и торжественно демонстрирует матери — в надежде, что та все выложит отцу, — как недобросовестно нынче убран урожай.
Бабусенька-полторусенька у нас очень общительная старушка. Она называет своим именем все, что ни увидит, и все, что ни подумает. А если не называет, можно с уверенностью сказать, что она либо уже заболела, либо скоро заболеет. Бабусеньке тоже велено бастовать, но ее забастовка проходит исключительно под дедушкиным контролем, и когда дедушка уходит на очередную прогулку, бабусенька тотчас превращается в штрейкбрехера. Она снует по кухне, и моя мать подталкивает ее к штрейкбрехерству. Иногда мать выставляет кастрюлю нечищеной картошки на ступеньки лестницы, ведущей в бабусенькину комнату, бабусенька берет ее, садится на лежанку и чистит, а дедушка тем временем сидит у себя за столом, играет в цифры, занимается счетной гимнастикой. Картошка она и есть картошка, на ней не написано, чья она, но после чистки она снова делается нашей, и я забираю ее с лестницы и уношу.