Игорь Шенфельд - Исход
Что там себе думал, отбывая в деревню, Иван Рукавишников о коллективизации, индустриализации, мировой революции и советской власти — Партия этого не знала. Рукавишников высказывался на эти темы кратко, точно, в объеме обязательного идеологического минимума, требуемого и ожидаемого от советского руководителя. Рукавишников говорил в основном о деле. «Затаившийся»: таким клеймом припечатала бы его Партия, разгляди она истинные мотивы его служения селу. Но Партия их не разглядела, и Рукавишникову удалось стать своим в «Степном»: своим и необходимым — командиром, вождем и другом. Хозяйство росло и кормило страну, и Партия, не рассмотрев врага в Рукавишникове, не мешала «Степному» кормить себя. Рукавишников, получается, дурил Партию: он был с ней неискренен. Иногда, в общении с ней, он использовал подвешенность языка, природный свой артистизм и умение точно формулировать мысли, иногда же — и чаще всего — благоразумно помалкивал. Он был умен, этот Рукавишников.
И еще тем отличался Рукавишников от традиционной пролетарской массы, что был очень начитан. Книг в его доме было больше, чем Аугусту доведется увидеть за жизнь во многих жилищах высоколобых демагогов. Рукавишников, хотя и окончил всего семь классов, но, как он любил шутить — успел взять на вооружение самое основное: мораль из «Преступления и наказания» и тему «проценты» из математики. И объяснял с улыбкой: от новоиспеченных председателей Партия постоянно требовала повысить отдачу то на десять, то на пятьдесят процентов, и все с революционным задором обещали: «Увеличим на двадцать!», или «Дадим все сто!». А когда Рукавишников переводил малограмотным руководителям хозяйств все это на язык абсолютных цифр, то те хватались кто за голову, а кто и за наган с воплем: «Врешь, контра! Столько не может быть!». После чего пытались, большей частью безуспешно, поднять в дополнительную трудовую атаку стариков, баб и детей, преодолевая сопротивление немногочисленных мужиков, уцелевших на деревне после раскулачиваний, голодных бунтов и призывов в Красную армию. Несладко приходилось многим председателям в результате. «А я вот выжил благодаря арифметике», — шутил Рукавишников, — пока каждый шаг на счетах не просчитаю — до ветра не выйду».
Мать его была учительницей, и может быть поэтому было у него собственное представление о многом в жизни, в том числе и об образовании.
«Нужны человеку обязательно два главных предмета, — говорил он на торжественном митинге, посвященном открытию новой школы в «Степном», — русский язык и математика. Русский язык развивает у российского человека любовь к Отечеству и патриотизм при любой общественно-экономической формации и независимо от идеологии; а математика позволит завоевать миры. Другие предметы тоже нужны, но уже как гарнир к котлете: география и история — для развития, помимо любви, еще и уважения к своей стране и для удивления ее громадности. Натуральные предметы — биология, химия, физика — для развития любопытства; остальное — пение, рисование, физическое воспитание — для чистого удовольствия и возбуждения творческих талантов. С таким набором знаний в голове и в сердце вы все, ребята, вырастете настоящими патриотами нашей страны и нужными ей людьми».
Рукавишников мог бы стать великим педагогом — благодаря умению обращаться с детьми; или писателем — с его живым языком и развитым воображением; или артистом — с его быстрой реакцией на события и обостренным чувством юмора. Но он стал тем, кем стал, и не тяготился этим, хотя тягот в его жизни было много: сплошные были тяготы. Но он умел их как-то стряхивать с себя, и всегда был бодр, выбрит и свеж перед своими людьми. «Все хорошо, товарищи: все будет хорошо!», — излучал его вид, даже когда все было плохо. Оптимизм его не был наигранным. Возможно, уверенность в том, что все будет хорошо он черпал из любви к своей любимой степи. «Ты знаешь, как звали мою первую любовь?», — спросит он однажды Аугуста за праздничным столом, выпив и слегка закручинившись. И ответит как будто сам себе: «Степь!»…
И у него почти все получалось в этой степи. Наверное, степь воздавала ему за его любовь к ней.
Порою склонность к иронии, к острому словцу, к юмору все же придвигала Рукавишникова опасно близко к той черте, за которой власть от имени всего народа объявляла человека своим врагом. И неважно, что этот «враг» кормит или защищает и народ и самую власть. «Значит маскируется, негодяй!», — объясняла народу этот феномен бдительная, разоблачающая врагов народа пропаганда. Рукавишникову частенько приходилось стоять «на ковре» и оправдываться не только за плохую погоду, саранчу и срывающийся план по мясу и шерсти, но и за свои собственные неосторожные высказывания. Так, однажды он мог положить партбилет за неосторожную шутку про разницу между большевиками и коммунистами: «большевики видели Ленина живым, и их становится все меньше, а коммунисты видят Ленина в гробу, и их становится все больше». Самообладание и хорошее владение русским языком выручили его. Он удивился на парткомиссии, в чем тут вообще можно усмотреть крамолу? «Ну, поздравляли как-то товарища в Семипалатинске в связи с приемом в партию, — ((этот же товарищ и накатал на Рукавишникова донос в первый день своего членства)), — «ну, посетовал я, поздравив товарища, что большевики, мол, которые Ленина еще живым застать успели, уходят навсегда; попечалился, что Ленин умер: такие люди должны жить вечно! Однако же, ведь и порадовался тут же, с другой стороны, что число коммунистов растет! Так в чем же вы тут нездоровый юмор усматриваете, товарищи? Нет в этом никакого юмора! В чем вы меня обвиняете? Объясните мне — в чем тут юмор, по-вашему: что Ленин умер, что ли? Или что коммунисты мавзолей посещают, чтобы на Ленина посмотреть просветленным взором, в гробу его увидеть как живого? Так в чем вы тут юмор усмотриваете, я вас спрашиваю? Объясните мне это со всей партийной прямотой, и я приму любое ваше решение, если окажется, что мною допущена партийная некорректность!». Члены парткомиссии сочли за лучшее опасную анатомию комизма фразы о «коммунистах, которые хотят видеть Ленина в гробу», лучше не обсасывать, чтобы ввиду щекотливости темы самим не вляпаться по неосторожности в какую-нибудь неправильно понятую формулировку.
«Аккуратней обращайся с русским языком, коммунист Рукавишников!», — с этим напутствием он унес тогда ноги в целости и сохранности. Но то был не единственный случай, когда он покидал райкомовский «ковер», провожаемый грозящим перстом «первого». Рукавишникова колотили часто. «Это бездельный жираф в зоопарке кушает бесплатное сено за длинную шею и красивую шкуру. А рабочего коня — того кнутом лупить положено», — вздыхал Рукавишников, возвращаясь в очередной раз из райкома.
Юмор — это искусство, подобное опасному жанру факиров, играющих со змеей. Это коварный жанр, ибо высмеиваемые не всегда ведут себя предсказуемо. Змея на то и змея, чтобы быть смертельно опасной. Только зазевайся, только ошибись на миллиметр… Когда-нибудь, через несколько лет, когда «Степное» будут сотрясать атомные ураганы с полигона, убивая людей, именно шутка — правда, шутка тщательно продуманная и подготовленная — вышибет Рукавишникова из его председательского кресла и задвинет его на досрочную пенсию, ершей ловить…
Но всего этого, конечно же, не мог еще знать Аугуст Бауэр, трясущийся в американском «студебеккере» по казахской степи рядом с первым своим в послевоенной жизни, «мирным» начальником. Аугуст просто сидел рядом с Рукавишниковым, слушал его рассказы про степь, и про колхоз «Степной», и про грандиозные хозяйственные планы на послевоенное будущее, и испытывал к председателю постоянно растущее доверие. Мог ли он ведать тогда, что рядом с ним сидит не просто начальник его, но и родственник?
* * *Прибыли на место поздней ночью, путешествие закончилось благополучно, оси в грузовике не «повылазивали», машину загнали во двор к председателю, конопатого шофера Айдар забрал ночевать к себе, а Аугуст остался у Рукавишникова. Его накормили простоквашей с ломтем черного, подового хлеба и уложили спать на полати рядом с двумя пацанами разных калибров. Младший, годов четырех, проснулся, посмотрел на Аугуста удивленно и стал брыкаться за место. «Тихо, а то съем», — прошептал ему Аугуст. «Ты волк?», — спросил малыш настороженно. «Волк, волк, только добрый», — заверил его Аугуст, подгреб малыша к себе под бочок, и ребенок доверчиво заснул опять. Аугуст закрыл глаза и снова увидел перед собой сказочную красавицу с полураспущенной золотой косой, которая только что кормила его простоквашей внизу: то была дочь Рукавишникова. Аугуст успел в нее влюбиться, не спросив даже имени. Ах, да, Уля, кажется — так называл ее председатель. Так Аугуст и уснул — с золотым свечением в глазах.
Беготня в избе поднялась еще затемно, и Аугуст проснулся и полез вниз, но его погнали назад, чтобы не путался под ногами. Оказывается, Рукавишников провожал в институт дочь Ульяну. Та поступила в Алма-Атинский пединститут еще летом, и занятия уже начались, но Уля никак не могла уехать: все ждали тетку Стешу с Урала, чтобы смотреть за пацанами. До сих пор за мать им была семнадцатилетняя Уля. Четыре года назад жена Рукавишникова не пережила последних родов, и все хозяйство повисло на старшей дочери Уленьке, которой тогда было всего тринадцать, а старшему из пацанов два годика. Накануне, пока отец был в отъезде, тетка Стеша прислала телеграмму, что едет, наконец, и Ульяна срочно заторопилась в институт, пока не отчислили.