Изабель Фонсека - Привязанность
— Там была забастовка, конечно, была, — запротестовал Марк, вставая. — Из-за этого-то я в первую очередь и оказался в баре отеля, ожидая, когда это кончится. На нее я наткнулся на улице.
— Это ложь.
— Это не ложь.
— Так в баре отеля — или на улице? Где именно?
— Я наткнулся на нее, когда выходил из метро на улицу Сен-Жермен, и она пошла вместе со мной в отель, куда я, собственно говоря, направлялся затем, чтобы собрать свой багаж. Мне сказали о забастовке, и поэтому мы разговорились в баре…
— И?
— И, да, я был с ней той ночью, той единственной, одной-единственной ночью, и, поверь мне, ты должна мне верить, она сумасшедшая. Хотя это ничего не меняет, я понимаю. Ничего не меняет и то, что она буквально набросилась на меня, настаивая, чтобы я взял ее в постель, а потом выслеживала меня — она до сих пор выслеживает меня, вот уже двадцать лет, — тогда она не думала, что я ее отец, — нет, оно позже добавилось, это ужасное «откровение» безумицы. Да, я совершил ошибку, — сказал Марк, хлопая тыльной стороной одной кисти по ладони другой и стискивая ее там. — И, Джин, уверяю тебя, я за это расплатился. Всю жизнь я платил, платил и платил.
Она с трудом верила его словам. Сколько же лет было тогда Софи? Шестнадцать? Пятнадцать? Когда она «настаивала», чтобы он взял ее в постель, — и, что, затащила его в лифт?
— Сколько же именно ты заплатил? Нет, пожалуйста, не отвечай. И вообще, было бы куда лучше, если бы просто заткнулся. Пожалуйста.
Марк подошел к садовому шлангу и подставил под воду всю свою голову.
«Hôtel de l’Abbaye» на Сен-Жермен всегда был его любимым пристанищем в Париже. Теперь она поняла те строки из письма Софи, где та рассказывала, как она проходила мимо аббатства, как ей захотелось при этом стать сестрой, «монахиней». Да, там было мило. И на протяжении двадцати лет он не мог найти другого любимого отеля — нет, именно в «Аббатство» отправлялись они с Джин во время своих романтических уик-эндов в Париже.
Но однажды, давным-давно, он отправился туда один. Джин, будучи на сорок первой неделе беременности, осталась дома, с собранной дорожной сумкой, стоявшей наготове у входной двери. Это случилось очень рано воскресным утром — тяжело, она помнила, было найти такси. Значит, когда она зарегистрировалась в крыле Линдо больницы Святой Марии в Паддингтоне, он зарегистрировался в chambre de bonne отеля «Аббатство», с «верхним окном на последнем», о котором упоминала Софи. Когда она в одиночестве поднималась в больничном лифте, обхватив руками свой готовый разорваться живот, он поднимался в лифте отеля, обвивая руками миниатюрную подростковую талию Софи. Когда она расхаживала со своими схватками, делая лихорадочные вдохи из кислородной подушки, он пожирал эту девушку. А когда Джин вошла во вторую стадию родов, он вошел в Софи, и обе женщины закричали от боли. После же семи часов родовых мук, когда она наконец вытолкнула из себя Викторию и начала вторые роды, о которых ей никто не говорил, — исторжение этого гигантского стейка из плаценты, — что тогда делал Марк? Рождал сам себя в лужице крови девственницы, не об этом ли он собирался рассказывать ей дальше? Событие столь гипнотическое, столь основополагающее, что следующие двадцать лет он провел в думах о нем и в его повторениях, пытаясь вернуться к тому первому разу, все время пытаясь попасть обратно внутрь; ах, миссис Х., миссис Х., миссис Х. Она слышала о мужчинах, которые не могли вынести появления соперничества, к ней приходили письма от читательниц, где рассказывалось об этой особо нездоровой ревности, но она никогда не причисляла Марка к тем, кто был к ней склонен. Встречался ли он с Софи всякий раз, когда отправлялся «на берег»? Может, она и была его «берегом»?
Девушки, мужчины и их беременные жены — банальнее, если такое возможно, чем знойная цветущая Джиована, хотя, она полагало, одно торило дорогу для другого, касаясь сначала души, а затем уже плоти, и неважно, что Джиована не была «реальной», она все же просочилась в их брак. Думать она больше не могла. Как же она замарала себя ответами, эхом, местью. Неутешительно было осознавать то, что в глубине души она знала всегда: почему бы еще его отсутствие при рождении дочери всегда вот так безотчетно ее тяготило? Марк вернулся и заговорил с ней — умоляющим, оперным тоном, — но она почти не воспринимала его слов.
— Я не мог тебе об этом рассказать. В самом деле, надо ли было? Чтобы избавить самого себя от бремени? Я знал, что это причинит тебе боль. Я не хотел делать тебе больно, неужели ты не понимаешь? Ты — вся моя жизнь. Ты и Виктория, вы составляете всю мою жизнь. Если я должен быть наказан за это единственное прегрешения, то, Богом клянусь, я уже наказан, Джин. Я жил с этим каждый день. И каждый день терзался сожалением. В то время я не знал об ее сумасшествии; нет, я понимаю, что это ни на йоту ничего не меняет. Как же ненавидел эту Софи! И себя. В той же мере, в какой люблю тебя и Викторию, я ненавидел и ненавижу эту женщину.
Джин не хотела говорить, а он, казалось, не собирался останавливаться.
— Единственное, чего я никогда не был в состоянии постигнуть, так это то, как ее настоящий отец сумел распознать, что она сука — ведьма, — когда она еще даже не родилась. Его «несчастный случай» был актом несравненной проницательности, невероятной прозорливости. Да, Джин, я не раз подумывал просто покончить со всем этим. Потому что испробовал все. Пытался от нее откупиться. Отослать ее прочь. Обустраивал для нее и жилье, и работу. Урезонивал ее, умолял ее, отправлял ее к бессчетным психиатрам, угрожал ей.
— Да, как вижу, ты был очень занят, — спокойно сказала Джин, думая, что Марк наименее склонен к суициду, чем кто-либо другой из ее знакомых. Но чего он теперь не скажет? — За исключением того, что ни о чем не рассказал мне. Но ты не просто не сумел об этом упомянуть. Ты пригласил ее в наши жизни. Она смотрела за нашей малышкой. Ты ее к нам впустил. Сначала ты лег в постель с… этим ребенком, а потом пригласил ее в наш мир — где она явно чувствовала себя как дома. В нашей постели, Марк. А где же она сейчас? Здесь, на Сен-Жаке, в точности как я предлагала? Спрятана в каком-нибудь припортовом отеле? Или в одном из тех пастельных бунгало в Гранд-Байе?
— Да перестань ты… Что за непристойные домыслы! Честное слово, я тогда верил… я в то время думал, что это самый лучший способ ее обуздать, — не распознал поначалу, что она сумасшедшая. Возбудимая, эмоциональная, нервная, да, но не сумасшедшая. Когда она оказалась со мной, с нами, то ее состояние стало значительно лучше обычного. Ты не представляешь себе… Признаю, с моей стороны это было слабостью, но это действовало — по крайней мере, какое-то время. Это успокаивало ее, поддерживало. Бога ради, она ведь думала, что Виктория доводится ей сестрой. Она и сейчас так думает.
Джин вскочила на ноги.
— Не вмешивай в это Викторию! Ты позволил этой женщине к ней приблизиться. И тогда, и теперь, этим летом.
— Как я мог ее остановить? Ты разве не понимаешь, что все последние двадцать лет я провел, пытаясь остановить эту Софи? Пытаясь прикрыть от нее тебя и Викторию? — Лицо у него было смятым, и он едва не плакал. Джин подумала о его беспокойной любви к Виктории, о его постоянном стремлении ее защитить. Викторию, которая всегда пребывала в здравом уме, что так в ней привлекало. — Всеми способами, какие мне только были известны, я пытался ее убедить, но она все равно всегда настаивает, что я являюсь ее отцом.
— Ну а ты являешься?
— Джин! Джин. — Он выглядел уязвленным, обиженным, сильно состарившимся. — Как ты можешь такое говорить, как ты можешь даже хотеть такое говорить? Я не отрицаю, что она достаточно молода, чтобы быть моей дочерью, — разве это само по себе составляет какую-нибудь существенную разницу между тебя и меня?
— Между тобой и мной.
— Да, Джин, тобой и мной. Совершенно верно. Никогда не представлял себе, что это окажется той вещью, которая будет так сильно тебя удручать. Я ведь рассказываю тебе о том, что произошло давным-давно, и…
— Разумеется, это удручает меня, Марк, — хотя я не стала бы называть это «вещью». Как мне тебе объяснить, до тебя же явно ничего не доходит. Я совершала очень глупые поступки. Фантастически глупые. А кто нет? Полагаю, я не могу сейчас не вспоминать о самой себе в пятнадцать лет. — Или о Билли в пятнадцать лет, чья жизнь уже завершена, пронеслась у нее мгновенная мысль. — Но давай держаться того, что мы оба в состоянии понять. Виктория в пятнадцать лет — дитя. Ты ведь понимал это, когда ей было пятнадцать, так? Не потому ли ты бесился из-за того парня, Рика, — ты видел в нем свое собственное отражение, не так ли? А Виктория, кстати, была тогда значительно старше, ей, по меньшей мере, было семнадцать, а то и больше.