Павел Басинский - Полуденный бес
– Как интересно! – воскликнул Петр Иванович.
– Через год выяснилось, что учитель – педофил. Он склонял несовершеннолетних мальчиков к сожительству. За это его и избили. Но мальчишки боялись признаться родителям, что за деньги позволяли учителю делать с ними всякие мерзости. Когда это выяснилось, он получил двадцать лет тюрьмы. Вскоре он повесился в камере.
– Больного человека – в тюрьму!
– А если бы это были ваши дети?
– Да, это вопрос… «Расстрелять!» – воскликнул Алеша Карамазов у Достоевского. Вот и выходит, что самый короткий путь бывает самым недостижимым. Но старец все-таки прав в своей мысли.
– Что было дальше?
– Как ни странно, я успокоился. Думаю: раз старичок ругается, значит, ничего исключительного не было. Значит, с этим можно дальше жить. Ну, допустим, живой труп… Но ведь наука подбирается к чему-то подобному. Может, мой приятель – великий ученый, соединивший науку с магией. Словом, решил я с этим на трезвую голову разобраться. А пока извинился перед Настей, перед Беневоленским, отцу Тихону сухо кивнул и собрался уходить.
Тихон пожелал меня проводить. Вышли мы на церковную площадь. Полная луна, красная как кровь. Тучи по небу бегут, брусчатка на площади, как чешуя, и от света луны тоже красная, будто вся в крови.
«Вот вы материалист, – говорит отец Тихон. – Я настоящих материалистов очень уважаю. Большое мужество надо иметь, чтобы оставаться мыслящим человеком, не веруя в Бога. Только никакой вы не материалист, Петенька. Если бы вы были настоящим материалистом, вы бы подвергли сомнению существование живого трупа».
«Завтра я и собираюсь это выяснить, – надменно отвечал я, – и не сомневаюсь, что всё это получит материалистическое обоснование».
«Не сомневаетесь? – живо спросил старец. – Тогда я предлагаю вам заключить пари. Эту ночь вы проведете в храме. Трижды за ночь я навещу вас. Если с вами ничего не случится и до первых петухов вы не попросите выпустить вас (а я вас, голубчик, крепко-накрепко запру, да и вам советую изнутри хорошенько запереться), я признаю свое поражение. Я сделаю это публично, в вашей комсомольской печати. Если наоборот… Мне будет достаточно приватного признания вами существования загробного мира. Согласны?»
– И вы согласились? – воскликнул Джон.
– Идея была безумной, – отвечал Чикомасов, – но не лишенной прямой для меня выгоды. А что такого? – подумал я. Просижу в церкви до утра, а наутро отведу старца в «Правду Малютова» к Мишке Ивантеру. Пусть старец публично покается в своем мракобесии. В те годы это было повальным явлением. Многие бывшие верующие давали в печать признания, как их затянуло в болото религии.
– Кто такой Ивантер? – спросил Половинкин, пряча взгляд.
– Местный журналист. Когда-то мы с ним дружили. Нас было три мушкетера, вернее, три бузотера. Я, Миша и Аркадий Востриков, сейчас он следователь в прокуратуре. Теперь мы с Ивантером враги. Ну его к лысому! Связался с какой-то международной сектой, получает от них деньги. Мечтает собственную газету основать. Но кто платит, тот и музыку заказывает. А стоит за этим не кто иной…
– Вирский?
– Угадали.
– Я уже понял, что в России все знакомы друг с другом.
– Словом, ударили мы со старцем по рукам, как мальчишки, и пошли к храму, – продолжал Петр Иванович. – «Как вы собираетесь его открыть, – спросил я, – ведь ключа-то нет?» – «Я его стибрил», – смеется отец Тихон, достает ключ и отпирает железную дверь.
Остался я в храме один вместе с иконами и лампадкой негасимой. Пообвыкся в темноте, зажег одну из свечей, что мне отец Тихон оставил, и пошел бродить. Вроде как на экскурсии. Собор наш по столичным меркам невелик, но для уездного города изряден. Построен очень давно сторожевыми казаками, и не только для службы предназначался, но и для обороны от кочевников. Поэтому стены в нем крепкие, из толстого бревна, а окошки маленькие. Это уж потом, в начале нашего века, была сделана в южном приделе большая застекленная дверь.
Словом, гуляю я по церкви и посмеиваюсь. Не страшно ничуточки! Всё воображаю, как наутро над старцем посмеюсь. Как вдруг…
Вам не случалось, Джон, испытывать мгновенный и необъяснимый ужас? Такой, от которого стынет кровь и останавливается сердце? Вы представить себе не можете, что такое пустой храм ночью! Нет зрелища более таинственного! Весь мир вокруг спит, но храм не спит! Иконы – не спят! И каждый лик смотрит исключительно на тебя, проникая в самую душу! Ты отчетливо понимаешь, что ты среди них чужой. Ты один, а их много. Они немо вопрошают: зачем ты здесь? Этот безмолвный хор нарастает, пока не разорвет сердце!
Джон слушал его внимательно, затаив дыхание и выпустив от волнения на губах пузырек слюны, похожий на маленький бубл-гум.
– Уснуть я не мог и сидел на скамеечке. Многое вспомнил: детство, первую любовь, комсомольские собрания. Двух девушек, которых я совратил, только чтобы перед друзьями своей победой похвалиться. И еще, и еще… И стало мне вдруг не то чтобы стыдно, но – обидно! Вот, думаю, какая бессмысленная жизнь! Ведь в детстве я мечтал стать Чкаловым, Папаниным! Парень, мой ровесник, Юрий Гагарин, уже в космосе побывал. А я кому нужен, кроме своей матери?
Вдруг слышу: в стеклянную дверь кто-то скребется. Птица, не птица? Уж больно настойчиво скребется. Подхожу, но в темноте за стеклом ничего не вижу. Зато слышу голосочек – тихий, женский. Страшно, но приближаю лицо к стеклу. А за дверью – Настенька стоит, босая, в одной ночной рубашке.
Что тебе, говорю, Настя, нужно? Иди домой, замерзнешь.
А она так жалобно: «Пустите меня, Петр Иванович, Бога ради! Мне в доме страшно! Там все спят, одна только я не сплю!»
Постой, думаю! Откуда она знает, что я здесь? Тихон рассказал? Значит, они с Беневоленским вместе решили надо мной посмеяться? Смотрю на ее голые ноги, а они уж синие и в розовых пупырышках. И просит и просит меня впустить. И подмигивать уж начала: мол, пусти, Петенька, не пожалеешь! А мне и неприятно, и влечет меня к ней страшно! Самая обыкновенная похоть… Даже руки трясутся, вот как сейчас, и в животе холодно. Так и не терпится ее на скамью повалить и исцеловать всю под рубашкой – озябшую такую, в пупырышках.
Петр Иванович перекрестился и жалобно посмотрел на Половинкина, как бы ища у него понимания и поддержки. Половинкин отвел взгляд.
– И открыл бы. Открыл! Но чу! Железная дверь со скрипом отворяется. На пороге стоит старец Тихон с фонариком. Сам в храм не заходит, спрашивает: «Как вы?» Бегу к нему: «Как же вы девушку босую, неодетую ночью на улицу выпустили?» Он удивленно: «Какую девушку?» – «Настю…» – «Нет, – отвечает отец Тихон, – Настя спит давно. Но вообще, – продолжает он, – вы ничему не удивляйтесь и никому не отпирайте. Ни Насте, никому». И ушел, заперев за собой дверь. Я гляжу, а Насти и след простыл.
Лег я на лавочку, но не тут-то было. В этот раз в стекло не скреблись, а стучали громко и настойчиво. За дверью стоял гневный Меркурий Афанасьевич. «Не ожидал я этого от вас, Петр Иванович! – сердито говорит он. – Не думал, что вы способны залезть в храм, как тать в нощи! Вижу, в храме свет горит, и тени мечутся. Подумал: воры. Хотел уж Настюшку в милицию послать, да надумал разбудить отца Тихона. Он мне во всем и сознался. Ай, нехорошо! Немедленно открывайте!»
Я уже к затвору рукой потянулся, – дрожащим голосом продолжал Чикомасов, – но точно кто-то мне на ухо шепнул: «А ты испытай его!» – «Не обижайтесь, – говорю. – Но странно мне, что вы не через главный вход сюда пожаловали. Потому, прежде чем я вам дверь открою, перекреститесь трижды!»
В глазах Петра Ивановича стоял испуг, как будто он заново переживал события той ночи.
– Ох и осерчал Беневоленский! «Ах ты, такой-сякой! – кричит. – Да как ты смеешь меня, священника, испытывать! Да ты безбожник, хулиган, а может быть, еще и вор! Вот я тебя в милицию!»
«Эге! – думаю. – Боится старичок креста!» А вслух говорю: «Заявляйте хоть в милицию, хоть в прокуратуру, но, пока крест на себя трижды не наложите, не пущу. И вообще: что это вы, Меркурий Афанасьевич, какой-то не такой? Я вас таким злым прежде не видел».
– Это был не Беневоленский, – прошептал Джон.
– Конечно, – ответил Петр Иванович.
– Не много ли привидений за одну ночь?
– Много не много, слушайте дальше. Что стало происходить с Беневоленским, вернее, с тем, кто за него себя выдавал, ни пером, ни речью не описать! Весь он стал содрогаться изнутри. Точно волна сквозь него проходила, как у кошки, когда она блюет. Черты лица его ежесекундно менялись, и мне казалось, что передо мной не один, а десять человек. Вперив в меня злые желтые глаза, он стал выламывать дверь со страшной силой. На счастье, она была дубовой и крепкой, и только мелкие стекла из нее посыпались. «Я проучу тебя!» – кричал он. И в тот самый момент, когда я уже лишался от ужаса чувств, снова скрипнула железная дверь. Оборотень, погрозив кривым коричневым пальцем, быстро исчез. Как в воздухе растаял. С воплем бросился я к старцу. Никогда еще появление живого человека не было для меня таким радостным.