Елена Крюкова - Тибетское Евангелие
Легкая материя хитона неслышно обвевала свадебным шелонником живот и ключицы, плечи и бедра. Крови не было. Боли не было.
Рядом — колышек, врыт в мерзлую землю. Лодка привязана. Не цепью: толстой веревкой. Рыбак, прости меня, я ведь твой Исса. Подари мне на время лодку. Она отвезет меня к Свету.
Наклонился. Ссутулился. Скрючился. Крючьями сломанных пальцев, зубами еле отвязал веревку от колышка. Лодка дрогнула всем деревянным просмоленным, черным телом. Зашел по колено в ледяную воду и тяжко, медленно перевалился через борт.
Весла. Где тут весла? А, вот, в уключинах. Поленился рыбак в избу весла утащить. Думал, должно быть: да и кто тут лодчонку зимой украдет, кому старая нужна.
Поплыл.
Вот плывет, плывет он в море. Славное море!.. священный… Байкал…
…Бай-Кель, Белая моя Вода, водичка, водиченька… крепче водки, слаще бражки… сейчас вот встану опять на колени — и голову к воде приклоню, приближу, и губы протяну, и губами тебя вберу, отхлебну, как настойку женьшеня… и оживу… оживу…
Весла. Сжать в руках. Исковерканы руки. Да не беда. Еще жмутся, сжимаются в кулаки. Еще могут поднять весла и опустить их на воду: раз-два, раз-два. Плывем?! Плывем.
Плыву в море!
О Бай-Кель, ты мое море, и ты хранишь всю чистую воду мира. Если мир однажды пересохнет — ты утолишь его жажду.
Лодка, нежно, неуклюже покачиваясь на воде, направляла нос прямо в Свет. Исса греб и выгребал в Свет, он хорошо знал, куда плыть. Видел. С закрытыми глазами.
Солнце, и огромный круг прозрачной паутины неба, и солнце и луна висят в паутине, горят каплями занебесной росы. Малый мир, большой мир — какая разница? Нет разницы. Нет различенья.
Солнце, и радость, и ярость, и льдины, густая синева густеет на глазах, становясь синей сметаной, синим дегтем, синим подземным мраком, синей смертью. И кедры, кедры! Черные кедры! Гудят под ветром, гудят на склонах гор! Клонят верхушки, гудят стволами и всеми мохнатыми ветвями!
Высокая защита, моя гора! Небо, щит мой! Небо — синяя гора; на eе вершине растет дерево бессмертия. И река Бессмертия вытекает оттуда. Ты рядом, Ан-Га-Ра! Ты такая же синяя, ярко-зеленая, ярче хризопраза, как твой отец Байкал; и ты течешь так быстро, и такая чистая, что камни видны на дне твоем. Почему ты река Бессмертия? А кто глотнет воды твоей — никогда не умрет.
Плыву на середину Байкала. Дай Бог доплыть. Боли уже нет, боль исчезла, да руки слабеют. Я Исса, я сам Свет, и в Свет вернуться должен. Вплыву в круг Света. Буду жить внутри Света. Всегда. Наш Желтый Предок, великое Солнце, насыщается светом великой черной ночью, ибо нет в бессмертном мире ночи, а всегда день один; а по утрам и в земной полдень Солнце отдает нам Свет, протягивает: берите! — а мы, людишки, не берем. Нос дерем.
Доплыву до Света. Я крепкий. Ноги упираются в днище лодки. Обязательно доплыву, даже и не сомневайтесь, вы, птицы!
Господи… птицы… птицы надо мной в небе.
Волна играла рядом с бортом лодки — цветом как нефрит, крепкий, блестящий и гладкий. Хороший бурятский, монгольский, китайский нефрит, если его держать на ладони под солнцем, играет белыми и зелеными вспышками, а то и всеми цветами. Это камень то мягкий, то твердый, как человек. Боги и духи небес и земли целуют нефрит, когда хотят насытиться.
Чем ты насытишь душу свою? Чем накормишь сердце свое?
Есть на земле камни, люди и звери. Я прошел много государств. Я видел много городов. Видел войны и битвы. Цари плакали, сжимая в руках нефрит: он не предотвратил несчастья. Я шел и шел по моей земле, как зверь, осторожно ступая, видя зрячими ступнями тропу. Я видел богов иных земель. У иных был живот тигра, морда льва, а вместо семи хвостов — семь ядовитых змей. Иные были с виду как бараны, и рога их, закрученные в спираль, по ночам мерцали над моей головой среди сонма звезд. Иные были с виду как пчелы; иные как птицы; иные как утки-мандаринки; и мало, мало среди богов было — людей.
И когда я в путешествии своем видел перед собой бога, похожего на человека, я преклонял перед ним колени и говорил: прости меня, ибо я тоже человек.
И как есть у человека гора Прощания, так есть и гора Возвращения.
Я вернулся к тебе, мое Озеро. Надо мной в вышине летают птицы. Может, это вороны. Я не знаю их людского имени. У них черные головы, белые стрелы на крыльях, розовый клюв и алые лапки. Они кричат надо мной. Я гребу, гребу через силу, изо всех сил вонзаю весла, как два деревянных ножа, в синее тугое масло волны, и зверино прислушиваюсь: что же птицы кричат над моей головой?
Нет! Это не птицы. Это языки огня! Огонь в вышине! Над затылком моим огонь! Бросаю весла. Поднимаю руки. Эх, пламя! Поймать бы тебя! Силенок… нет уже…
Вода — смерть. Вода — жизнь. Вода — мать, и войду в лоно любимой, чтобы выйти наружу из лона матери. Вода — возвращение. Вода — переход. По воде ходить можно, нельзя?! Мне все можно. Все. Даже если нельзя.
Вода — память. Кто ходит по воде — ходит по времени, по границе между временем и безвременьем; между мирами. Небо — перевернутое море. Море — перевернутое небо. Стерты границы. Перемешаны счастья. Так, как в поцелуе, плывя, нераздельны губы.
Рядом с лодкой плывет льдина. Байкал так и не встал в этом году. Нету льда. Не в стальной корке ты, не под крышкой зимней шкатулки. Судьба. Такая судьба.
Ты ждал меня. Дождался. Я могу глядеть в тебя, глубоко, далеко.
И гляжу. И кружится голова. Глубоко, далеко — желтые, золотые и синие камни; качанье длиннохвостых черных водорослей; иная жизнь, от созерцанья ее больно и сладко сердцу. Далеко, глубоко — твое рождение, и ты его забыл. Глубоко, далеко — твоя любовь, и ты забыл имя ее. Ты мужчина, и ты один. Ты одинокий рыбак. Ты поплыл на ловлю Света. Сети на корме. Пусть тебе повезет!
За твоей спиной — гора, похожая на медведя. Ты плясал с ним на берегу, бил в шаманский бубен. Пьяный мужик, надрался в хлам, подумали б сельчане. Охотники бы с ружьями, с рогатинами — на медведя пошли. А ты, Медведь-гора, ты уж давно простила всех охотников! Тебя и копьями кололи, и пулями простреливали, и рогатины в тебя всаживали, а ты жива. И поэтому из пещеры твоей раз в тысячу лет выходит Бог.
И видом тот Бог как человек.
Это — я?! Это — Он?!
Я и Он — одно. Не два. Одно.
Наклонился. Пошарил по днищу лодки кривою рукой. Слепо, радостно нашел гладкое, холодное и тяжелое: початую, крепко заткнутую самодельной пробкой бутылку водки.
Повертел в руках. Подивился. Полюбовался. Беззубый кровавый рот расплылся в нищей улыбке. Вышептал:
— Целая… Почти целая…
Кто-то тихо, незаметно плыл у борта, плыл вместе с лодкой, беззвучно разрезая в глубине черно-синюю воду. Тяжелое, зверье тело. Лодка встала — и зверь встал. Там, на глубине. Исса отковырял пробку и поднес бутылку ко рту. Когда он сделал первый глоток — из глубины стало подниматься на поверхность воды неведомое, живое, серое, гладкое, тяжелое. Вынырнула голова. Усы густые. Огромные, по плошке, глаза. Глазищи. Нерпа.
Нерпа, у тебя глаза неба. Небо в глазах твоих круглых, жалобных, жалких.
Нерпа, я тебя не убью. Я никогда никого не убивал. Я и на моей войне никого не убил. Не успел. Меня, мальчишку, убили. И теперь мне поздно убивать. Погляди, как я водку пью. Извини, тебя не угощаю!
Закинул голову. Задрал так, что затылок коснулся спины. Пил водку из горла, большими глотками, быстро, еще быстрей, жадно, еще жадней, боялся, что кто-то отнимет, что ли?.. — пил, будто пожар внутри заливал; будто наперегонки с кем-то Невидимым пил; пил, как воду пьют, как целуются, как молятся — пил.
Выпил всю бутылку, до дна — в виду льдин и Озера. Размахнулся. Зашвырнул бутылку далеко.
— Далеко, глубоко… Тони, лихом не поминай…
Нерпа плыла рядом с лодкой, глядела женскими, покорными, любящими глазами. Исса сложил пьяные губы трубочкой и чмокнул воздух — раз, другой. Вроде как поцеловал нерпу.
— Душенька… голубушка…
Под ногами, завернутое в старую, изветшалую газету, лежало, кажется, полено. А может, утюг. А может, ружье. А может…
Он, сутулясь, пьяными веселыми руками подгреб к себе то, что завернуто было в газету. Газете сто лет! А может, пятьдесят. А может, вчерашняя. Да нет, отваливается слоями, вислыми лохмотьями. Разворачивай медленно, осторожно… вот так… Пахнет, как пахнет! Солью. Болью. Твердое что-то. Вкусненькое, ах ты! Соскреб ногтями последние бумажные охвостья. Рыба! Рыбина! Длинная! Красивая! Соленая! Солнечная! Серебряная! Прекрасная! Омуль, мой свет! Сколько зим… сколько лет…
Избили меня в кровь, и торбы моей заплечной нет; и где мой омуль колдовской, заговоренный, я ж его из самого Иркутска сюда нес? А то бы что, ожила твоя соленая мумия, коли бы в волну пустил?! Что, поплыл бы иссохший омулек, хочешь сказать?!
Все, кого мы отпускаем когда-то, по волнам любви приплывают к нам.
Кто съел его? Кто им угостился? Неважно. Разве упомнишь. Жизнь велика была, бездонна и безумна.