Журнал «Новый мир» - Новый мир. № 5, 2003
И отсюда начинается путь расплаты за напрасное вторжение на чуждую сакральную территорию.
Сначала — разочарование: в душе те же грехи, никуда не девшиеся, а она-то думала, искупавшись в сказочном корыте и ударившись оземь, обернуться царевной. Потом — похоть обличительства, заподозривание в лицемерии и корыстной слепоте даже тех и тогда, кто и когда не дает для этого оснований, как в случае с о. Петром, чье любящее око глядит сквозь врожденное уродство мальчика-сына (соскребание позолоты с золотых слитков, по Г. Честертону). И наконец — одержание, обуянность. Признаки нарастания духовной болезни переданы тем добросовестней, чем бессознательней. Она не выносит невещественного света («пустые сияющие глаза отца Петра, заливающие ровным светом мою жалкую, ничтожную жизнь»; «лучезарные, инквизиторские глаза отца Глеба»). Ее сердце «подернуто пеплом» и «загорается багровым» — ср. «пурпурово-серый круг» над блоковской музой-демоницей (П. Флоренский в свое время объяснил источник этого свечения). «Страх и отвращение», «холодная ярость», «воскресающая из мертвых ненависть» — эти и подобные речения пронизывают весь текст, сигнализируя о духовном габитусе повествовательницы.
На этом пути есть свои жутковатые пароксизмы, придумать которые было бы трудно (в отличие от ночного посещения беса в образе скверной рептилии). В Церкви героиня не приемлет ее основания, положенного Основателем, — искупительной Жертвы, предполагающей готовность к некоему приношению и у приобщенных; для нее это насилие, жестокость, властная агрессия. И она, чтобы скинуть легкое бремя, прибегает, как бы наугад, по темному вдохновению, к «антипричастию», размачивая хлебные ломти в водке и глотая их; засим ею едва не совершается убийство. Следующий выплеск — в Почаевской лавре, где, обличенная прозорливым старцем (я сама норовлю обходить таких старцев стороной) в прелюбодеянии и ведьмовстве, она с оскорбленными воплями и «качанием прав» добивается срочного венчания с мужем, оказавшегося на поверку кощунством двоебрачия и запутавшего ее в новый силок… И вот та самая сцена «изгнания беса» — из нее, уже откровенно невменяемой, — когда засевшее в ней истязуемое отчитыванием страшилище («Что Тебе до меня, Иисус, Сын Бога Всевышнего, умоляю Тебя, не мучь меня!» — «Пришел Ты сюда прежде времени мучить нас») заставляет ее забаррикадироваться и взвыть из-за двери баритоном… песню Галича. Развязка этой сцены подернута туманом, расфокусирована, как и многое другое, где невольные свидетельства преломляются сквозь призму самооправдания и самоутверждения. Но вскоре следует попытка суицида…
Предлагается верить в финальное возвращение героини в Церковь — пусть и вынужденное: потому что идти больше не к кому и просить больше не у кого. Но что-то (помимо оттенка позерства) поверить мешает. Смятенной душе сильно не повезло. Она оказалась волею обстоятельств в коловороте подводных течений и интриг церковного управления, в каковом, конечно, были и есть свои агнцы и козлища, но каковое Церкви не тождественно. Церковь, в своем зримом бытии, — верующий народ, то есть те, кто на страницах «Лавры» неизменно именуется «толпой», «множеством тел», лишенным духа, анахроническим старозаветным сборищем. Вхождение в эту Церковь далеко не всегда сулит одну радость, но оно ставит лицом к лицу с реальностью, рядом с которой слухи о синодальных карьерах отдают чем-то призрачным.
Отлично понимаю, что нарисовавшийся у меня «диагноз» способен отбросить тень бесцеремонности на самого диагноста. Тем более, что в поле зрения — не совсем fiction. Но что поделаешь? В противовес неочевидным достоинствам и слишком очевидным провалам текста мне нельзя было не извлечь из его смутной подосновы то, что вправе претендовать на серьезность события. Пусть простит меня автор, возможно, уже избавившийся от многих бед после проведенного в романе курса аутотерапии.
Ирина РОДНЯНСКАЯ.Таинственность будничной жизни
Галина Корнилова. Кикимора. Рассказы и пьеса. М., Издательство Московского литературного музея-центра К. Г. Паустовского, 2002, 463 стр
Предисловием к сборнику рассказов Галины Корниловой взят старый, сорокалетней давности, и довольно беглый отзыв Паустовского, привычно перечисляющий советские литературные добродетели — «понимание наших простых людей», «любовь… к своим героям, на первый взгляд заурядным и незатейливым», и завершающий все общими фразами: «Человек делается писателем, если на него широко дохнула жизнь с ее трудом, радостью, страданием и любовью. Это случилось с Корниловой».
О книгах Корниловой писали не так уж много, но есть вполне дельные и точные статьи (Натальи Ивановой, Аллы Марченко). Но Галине Корниловой тем не менее дорог невнятный отзыв Паустовского. Я вижу здесь негромкий и неявный, но отчетливый вызов времени. Галина Корнилова, ученица Паустовского, верна его памяти вопреки моде и конъюнктуре. Вопреки моде и конъюнктуре, кажется, пишет она и свои рассказы, изобилующие тщательными, дотошными описаниями городских улиц, потемневших домов, лестниц, комнат, стен, человеческих лиц, городских парков, цветов, полей, лесов, зверей. «Очертания странного холма прояснились окончательно, и я, обмирая, разглядела лобастую вытянутую морду животного с желтым прочерком клыка, крутую линию спины, мощный, топорщащийся шерстью загривок… Мерно вздымались и опадали его шерстистые бока, твердо упирались в землю короткие сильные ноги». Это — дикий кабан, вепрь, литовский щарняс, встреченный в лесу героиней, которой удалось не только рассмотреть зверя, но, преодолев начальный испуг, даже поговорить с ним. И тот, вопреки своему свирепому нраву, разрешил себя погладить («Щарняс»)! В такие фразы надо вчитываться, не пропуская эпитетов; текст, состоящий из них, надо читать медленно, поддаваясь настроению автора. А если по современной привычке пролистать бегло страницы (о чем, мол, рассказ?), получится ерунда какая-то: героиня пошла в лес и встретила кабана. И это так длинно описывать?
Галине Корниловой интересно то, что некогда считалось признаком писательского мастерства, — неожиданные сравнения, яркие детали. Она может услышать в звуке медленно раскрывающихся дверей «старческое кряхтенье пересохшего дерева» или увидеть, как из глубины корзины, которую тащит крестьянка на рынок, торчит «скорбная гусиная голова».
Корнилова любит метафоры, которым мог бы позавидовать сам Юрий Олеша. Она может сравнить россыпь черно-белой семечной шелухи с северным сиянием, бледно-голубые головки таинственных цветов на невидимых ножках с крошечными НЛО, клубящиеся заросли вереска с пеной прибоя. Она может написать: «В пустом небе низко над дорогой висело красное, без лучей солнце, похожее на запрещающий знак гигантского семафора». Или: «Фасад деревянного дома… напоминал лицо ребенка, переболевшего скарлатиной: полуоблепившаяся, высохшая краска струпьями висела на стенах». Подобную метафору, кстати, вряд ли способен оценить нынешний молодой читатель. В век прививок против скарлатины увидеть детское лицо в засохших струпьях много проблематичнее, чем облупившийся фасад. Но Галина Корнилова и не думает угождать читателю.
В уже цитированном отзыве Паустовского есть одна лишь фраза, которая кажется сейчас провидческой: мэтр пообещал своей ученице «нелегкую, но прямую и чистую творческую жизнь». Тут он угадал. То несуетное достоинство, с которым держится Галина Корнилова, не предполагает штурма литературных крепостей и впечатляющих побед. Но прямая и чистая линия литературного пути не ведет и к поражениям.
За годы работы Галина Корнилова выработала свой, узнаваемый почерк. В ее рассказах много таинственного и необыкновенного. Но необычное чаще всего растворено в будничном. Живет себе ничем не примечательная машинистка, робкая, тихая, исполнительная и безотказная — все самые грязные и трудные рукописи в издательстве, вся сложная и срочная работа достаются ей. Одинокая неудачница — ни образования, ни мужа, ни детей, ни подруг. Даже малые попытки скрасить свою скудную жизнь не удаются: забавный щенок погибает от чумки, симпатичный попугайчик — улетает, цветы, которые она пытается развести, чахнут. Однажды машинистка исчезает, озадачив коллег, которые не помнят, чтобы ее стул когда-либо пустовал. Что могло случиться? Уборщица тетя Нюра говорит, что от такой жизни и руки на себя можно наложить. Никто этому не верит.
А наша машинистка, оказывается, шагнула с балкона, но не рухнула вниз на бетон, а, отпихнувшись от шершавой стены дома, взмыла вверх и полетела над крышами домов, полями, деревнями, лесами и перелесками, упиваясь свободным ощущением полета и лишь слегка недоумевая: как такое могло произойти? «А вдруг она умерла и не заметила этого. Могла же она свалиться со своего балкона, а теперь только одна ее душа совершает этот счастливый полет» («Машинистка в полете».) Если кто вспомнил намазавшуюся волшебным кремом Маргариту и решил, что машинистка вылетела из романа Булгакова, то скажу, что общего немного. Это не буйный разрыв страстной настрадавшейся женщины со своим прошлым. И нечистая сила не принимает в полете никакого участия. Вместо булгаковской сатиры — легкая горьковатая ирония. А вот машинистка ли летит над полями или ее душа прощально парит — писательница лукаво не поясняет. Пояснением, впрочем, может служить другой рассказ — «Звенящее море». Молодая женщина, решившая искупаться в небольшой шторм, подхваченная морской волной, внезапно испытывает чувство пронзительного счастья и, «задыхаясь, ликуя, боясь отстать», рвется к новой волне. На берегу переполох — человек утонул, спасатели, милиция, зеваки, поиски. А она, переждав суету и оттолкнувшись от песчаного дна, с криком радости уносится в открытое море.