Малькольм Брэдбери - Профессор Криминале
Но почему, почему до моих ушей не доходили известия от (или об) Илдико? Да, я не дал ей своего адреса. И она мне своего не давала. Однако информацию черпаешь не только из личной переписки. По правде говоря, я что ни день рылся в газетах: вдруг она помашет мне из-за решетки полицейского фургона или улыбнется с фотографии, иллюстрирующей статью о суперафере в сокровищницах незадачливых лозаннских гномов. Статьями о финансовых аферах газеты прямо кишели; этот вид спорта сделался популярен. Половина брокеров и инвесторов планеты праздновали святки в тюремной камере. Н-да, к Рождеству я почти уверовал, что человечество — как и я сам — поголовно привенгерилось.
В общем, святки (зловредное, припадочное время) начинались на сей раз особенно муторно. Однако затем хозяин ковентгарденской рюмочной, где я некогда работал, вновь положил мне жалованье, «Нью мьюзикл экспресс» и иные интеллектуальные издания расщедрились на разовые заказы. А как-то вечером я шастал себе по рюмочной в мясницком фартуке, наделяя гораздых на жратву и рвоту участников служебной праздничной вечеринки адской смесью сырников и спуманте, как вдруг один из них вылез из-под стола и любезно меня приветствовал — журнец, бывший коллега и, по пьяной памяти, друг. Сообщил, что только что отказался от места, на которое совсем было устроился. Может, ткнешься туда? Я ткнулся; прошел собеседование — и, как прежде, заишачил на литературный раздел недавно созданной газеты, только не Крупной Воскресной, а Солидной Ежедневной со слабыми потугами на элитарность.
И тут — а в Заливе разразилась война, а вертлявые ракеты рвались над потолками бетонных бункеров, и заполыхали от края до края саудовские пески, — тут я взнуздал конька. Рецензировал, интервьюировал, колумнировал, обозревал. Воспарял над повседневностью. Это было куда легче, чем работать на телекомпанию; я ведь говорил, что я человек не визуальный, а вербальный. Кстати, охотясь за Б. К, я кое-чему научился; немногому, но научился. Стиль мой стал спокойнее, размеренней, мягче. И потом, хитрюга Роз оказалась права: букеровское выступление с голубого экрана пошло мне на пользу. Тогдашний роман-призер был прочно забыт повсюду, кроме США, где его продали в миллионах экземпляров, но не был забыт обалдуй на торжественной церемонии. Издатели лебезили предо мною, Фионы поили меня, кормили и рассказывали литературные сплетни. А я их расплетал. И печатал. Кроме того, я насухо выдоил представителей новейшей словесности, с которыми познакомился в Бароло.
Тем временем в Заливе отвоевали, отблевались жутью, геноцидом, изгнаньями, голодом и нефтяной грязью. Мир ненадолго стих и по-новой взял в руки книгу. Очередной актуальный конфликт пока не вырисовывался; на досуге пришлось улаживать конфликт позавчерашний, фолклендско-мальвинский. Культурное воссоединение Аргентины с Англией официально запланировали на апрель. Правительственные консультанты намекнули газете, что неплохо бы поместить репортаж о событии: авиабилет вам, дескать, оплатят. Публичное слияние культур было приурочено к буэнос-айресской книжной ярмарке. В Латинской Америке она котируется так же, как у нас франкфуртская, туда ежегодно съезжаются писатели и читатели, обитающие к югу от Панамского перешейка. Завотделом искусств решила, что, рассказывая искушенной публике о важнейшем культурном свершенье, можно насытить материал и последними новостями о том, как поживает пресловутый магический реализм. Сама она героически воздержалась от этой миссии — похоже, потому что по уши увязла в зыбучем адюльтере, требующем постоянного личного присутствия, — и поручила ее мне.
Что ж; я повлекся знакомой дорогой в «Хитроу», спеша на воскресный вечерний рейс «Бритиш эруэйз» в Буэнос-Айрес (простите за аллитерацию). Напутешествовавшись всласть, я отлично понимал: шестнадцатичасовой межконтинентальный перелет на аэробусе — не сахар. Аэробус — точный аналог древнегреческой каторжной галеры, с тем садистским отличием, что запаренных до полусмерти, скованных порядно рабов не заставляли просматривать фильмы с участием Арнольда Шварценеггера.
Имея это в виду, я включил лампочку и взялся снимать торопливые сливки с виднейших магических реалистов — Борхеса и Маркеса, Карпентьера, Кортасара и Фуэнтеса, — с авторов, достигших той стадии мудрости, на которой к истории и к реальности относишься с желчным недоверием, коего те и заслуживают. Джин с тоником, разносимый стюардессой, благотворно повлиял на мой испанский, и я читал как одержимый, пока давильня лайнера тянула соки из моего тела, пока хохмач-кровохлеб Шварценеггер метался по экрану над самой головой. Соседям свет ночника мешал. Но сломить меня не удалось. Я всякий раз объяснял, что они имеют дело с человеком вербальным, а не визуальным.
Мы дозаправились в Рио-де-Жанейро (выводок ржавых цистерн, угрюмо подсвеченных утренней зарею), а затем устремились на юг, через пампу, через широко раззявленную Ла-Плату, и приземлились в аэропорту «Эсейса». Весна обернулась осенью, воздух был напоен субтропической сыростью. Экономика не входит в число аргентинских чудес; да и какое государство в наши дни может этим похвастаться? У стойки обнаружилось, что местная валюта сменила не только номинальную стоимость, но и название, а в бухгалтерию газеты об этом почему-то не сообщили. После сложнейших и многословнейших обменных операций мне было дозволено ступить на территорию страны. До центра я ехал на такси; ехал очень долго. Машина пробиралась к столице по немилосердно изрытому, выщербленному скоростному шоссе. Вдоль обочины теснились ларьки, торгующие воздушными шарами, плакаты, воспевающие доблесть свежеизбранного Менема, и щиты, удостоверяющие, что Мальвины навеки останутся аргентинскими. Цветастые тупорылые автобусы и разболтанные сельские грузовики перескакивали из ряда в ряд, объезжая вымоины. В прогалах меж пригородных домов сквозила кустистая пампа.
Но вдруг пампа иссякла. И распахнулись просторные проспекты великолепного, величавого города. Воскресное утро, безлюдный час. На живописной авениде Девятого Июля царил покой. Парки полнились зеленью тропических растений, воплями изумрудных попугаев. Повсюду высились гигантские мраморные памятники — конкистадорам и генералиссимусам, Колумбу, Бельграно, Сан-Мартину, Дню независимости 1810 года. В кафе я заказал кофе с рогаликами, чтоб скрасить первые минуты пребывания в незнакомом часовом поясе, и настроение поднялось. Я припомнил, что Шандор Холло называл Будапешт Буэнос-Айресом Европы. В таком случае Буэнос-Айрес — Будапешт Латинской Америки, европейский город, выстроенный в неимоверной дали от европейских берегов. Изысканная раннемодернистская стать его министерств и синагог, рынков, банков, жилых небоскребов словно бы предназначалась другому ландшафту, иным краям, но пустила корни именно тут, на незнакомой земле, среди экзотических зарослей; и стилистика Европы, сокровенные сны ее культуры властно налегли на эту действительность, чье прошлое утрачено, чей нрав безалаберен, своеволен, горяч.
Не прошло недели, как я влюбился в Буэнос-Айрес. Конечно, я успел увидеть лишь малую часть двенадцатимиллионной столицы, разметавшейся на подкладке гигантского плато. Но площади ее светлы, сады прекрасны, рестораны уютны, вина превосходны. Город только прикидывался обычным, таким, как все. Едва тебе хотелось что-то купить, из-под маски вылезал экономический разнобой. Накрапывал дождь — проступало отсутствие водостоков. Духовная жизнь горожан не стыковалась с неистовством пампы, мир живописцев и поэтов — с миром гаучо, персонажей широкоплечих, каблукастых, гордошляпых, напроломных; то был город, где университетские питомцы подчинялись морали и логике завоевателей, генералов, головорезов, скандалистов. Образованные противостояли нищенствующим, престижные кварталы — заштатным, картинные галереи — моторизованным полчищам солдат.
Книжнику — а вы уже знаете, что я истинный книжник — казалось, что эта реальность загодя описана Борхесом: вымысел, удовлетворяющий аргентинской самоидентичности и, следовательно, имеющий право отождествиться с этой самоидентичностью; фрагментарные наблюдения, умозрительно вогнанные в целостность. В кафетерии рядом с гостиницей, где я поселился, дряхлые господинчики в пиджаках парижского кроя отплясывали танго и распевали слезливые мелодии ушедших лет на радость супругам мышиной масти и подругам закатной страсти; впоследствии мне объяснили, что это и есть пресловутые кровавые генералы. В центральном парке высилась Национальная библиотека Борхеса — недостроенная, точно предсмертный, недописанный рассказ. Точно чья-то на полдороге брошенная греза.
Присутствие Борхеса ощущалось повсюду. Особенно — на книжной ярмарке, в палаточном городище у железнодорожного полотна, что вместил сотни стендов и тыщи томов из дальних земель. Аргентина, которая разворачивалась предо мной как книга, одновременно была родиной книгочеев; полчища их что ни день прочесывали ярмарку до последнего павильона: бизнесмены и домохозяйки, политики и издатели, школьники долгими колоннами по два — и гаучо. Я нимало не удивился, обнаружив на главной аллее обширный стенд Борхесовского фонда с книгами из личной библиотеки, с номерами экспериментальных журналов, что мастер некогда редактировал, с фотками, запечатлевшими его в облике молодого ли модника, слепого ли огнеокого старца. Перед стендом сидела за столиком моложавая дама в белом. «Как это — кто? Вдова Борхеса! — ответил в пресс-центре симпатичный журналист из местных. — И вы не взяли у нее интервью?» Я поскакал назад, но дама уже ускользнула.