АНДРЕ ЛАНЖЕВЕН - Цепь в парке
— Хорошо, только я пойду с тобой, — соглашается она в полном отчаянии.
Она спускается за ним по узенькой лесенке, боясь отстать хоть на полшага, прямо висит на нем. В сумке мамы Пуф осталось три печенья, и она принимается их грызть. Они выходят во двор.
Завтра старуха вместо горшков найдет во дворе лишь кашу из цветов и сена. Здесь еще сильнее пахнет пряностью, все-таки это не корица. Джейн, держась за него, шагает сзади, готовая отступить при малейшей опасности.
Очутившись на улице, он прежде всего осматривает ту сторону улицы около дома, которую не видно было из окна. Крики у моста все усиливаются, там, верно, уже много людей, но ему не до них — у подножия фонаря на тротуаре с задранным к небу колесом валяется мотоцикл Крысы, из него на мостовую течет какая-то жидкость. Рядом блестит цепь, привязанная к фонарю, другой ее конец исчез под плащом Банана, накинутым на чье-то длинное тело, согнутое пополам, наружу торчат только ноги.
Джейн крадется за ним, ступая с такой осторожностью, словно идет по динамиту. Она засунула в рот целое печенье.
— Это черная лошадь Крысы, — произносит она с набитым ртом. — Я же тебе говорила.
Он медленно продвигается вперед, не отрывая глаз от какого-то блестящего предмета — он никак не может понять, что это. Едва они приближаются к фонарю, огромная лошадь, которая стояла одна на тротуаре у дома старухи, вдруг трогается с места, задрав морду и принюхиваясь к чему-то, она направляется к ним медленным шагом, словно тянет за собой тяжелую повозку.
В окнах на улице зажигается свет, из домов выходят люди. Джейн тотчас прижимается к первой же двери и прячется за его спиной. Лошадь застывает у подворотни дома Крысы, откуда все еще доносится лязг железа, потом делает полукруг и опять останавливается, прямо под фонарем, вытягивает задние ноги, касаясь ими плаща, и долго мочится, а потом исчезает в подворотне.
— Тьфу, гадость какая! — восклицает Джейн, глотая последнее печенье.
Но ей уже не страшно.
Он давно узнал желтые сапоги, торчащие из-под плаща, но никак не может понять, что там еще блестит рядом с цепью.
Он подходит ближе. Голова с черными девичьими прядями волос упала на грудь словно отрезанная, рот, полный розоватой пены, открыт. А в спину воткнут длинный штык — он-то и блестит. Откуда тут плащ Банана? — Не трогай! Он умер! — внезапно кричит Джейн, прячась за его спиной, и тут же снова убегает к двери. Лошадиная моча смешивается с жидкостью, вытекающей из мотоцикла. Под цепью большое темное пятно. Он чуть-чуть приподнимает плащ. Штаны разодраны, и другой конец цепи тонет в кровавой ране. Увидав, что лежит на раскрытой ладони, он пятится назад, и к горлу подкатывает тошнота.
— Я же тебе сказала, не трогай! — ласково укоряет его Джейн.
Но он не может ей ответить, его душат спазмы, и его рвет, выворачивает наизнанку, хотя он ничего не ел сегодня. Каждый раз ему кажется, что он вот-вот задохнется, потом воздух снова проникает в легкие, и снова мучительные судороги сотрясают его. Наконец ему удается вздохнуть поглубже, и все прекращается. Он даже не шелохнулся, когда мимо него снова пронеслись лошади, они бежали к мосту, на людские голоса.
— Зачем ты смотрел на него? — спрашивает Джейн, вытирая ему рот своим красивым бледно-желтым платьем. — Просто глупо вот так мучаться невесть из-за чего.
Он яростно отталкивает ее и остается один посередине улицы, его бьет дрожь. Потом появляются люди, они окружают плащ и громко разговаривают.
— Иди сюда, — приказывает он.
Джейн подходит к нему, взгляд ее полон оскорбленной любви.
— Он же не был твоим другом.
И, только войдя в дом, он отвечает ей:
— Да, он не был моим другом. Он в общем-то получил по заслугам. Но почему люди такие отвратительные? Ведь он бы все равно скоро умер!
Она смотрит на него, будто видит его в первый раз, и, несмотря на всю свою ярость, он все-таки замечает, что она его боится, и этого он вынести не может. Взбираясь по лестнице, он ласково говорит ей:
— Прости меня, Джейн! Не думай, что я сердился на тебя! Просто не надо было мне звать тебя на край света. На краю света ничего хорошего нет. У твоей мамы и даже у моих теток и то лучше…
Он снова усаживается на свое место у стены, а она кладет голову ему на колени. Помолчав немного, она спокойно спрашивает своим идущим из самой глубины голосом:
— Ты что, никогда раньше не видел мертвецов, да?
— Почему ты спрашиваешь?
— Потому что я-то их видела много раз. И люди при этом смеялись и отпускали разные шуточки. Наверное, все так ужасно для тебя, ведь до этого ты совсем ничего не видел и вдруг вышел оттуда и увидел все сразу. Мы-то успели ко всему привыкнуть.
— Не ко всему можно привыкнуть. Поэтому мой отец и бунтует. Мне Папапуф это рассказал.
— А что значит «бунтовать»?
— Я и сам не очень понимаю. Вот Крыса, видно, тоже бунтовал. Когда знаешь, что тебя обокрали еще до того, как ты родился, тебе хочется делать больно другим.
— Что хорошего в таком бунте?
— А еще когда думаешь о таких вещах, о каких другие совсем не думают. Мне так Папапуф объяснил. Человек в голубом тоже, наверно, бунтовал.
— Значит, это к тому же и бессмысленно.
— А ты что сейчас здесь делаешь? Ты тоже бунтуешь против своей мамы.
— Ничего подобного. Я здесь потому, что люблю тебя.
— Не знаю. Конечно, когда бунтуешь, иногда совершаешь некрасивые поступки. Но нужно совершать и что-то хорошее, вот как мы сейчас. Иначе в жизни вообще ничего не изменится. И потом, я наврал тебе. Мой отец вовсе не летает на самолете, он бунтует.
— Почему же он не придет за тобой? Какая же тут справедливость в этом бунте?
— Мы с тобой не можем всего понять. Мы еще маленькие. Вот, например, Крыса. Ведь у того, кто умеет так играть на гитаре, в душе наверняка много хорошего. Он даже сам об этом никогда бы не узнал, если бы не его гитара. Скажи мне последние слова той английской песенки.
— Неужели ты думаешь, я запомнила весь этот бред!
Он опять сердится и говорит злым-презлым голосом:
— Ты все прекрасно помнишь. Скажи мне! Скажи сейчас же!
— Он спокоен… и неподвижен… так, кажется. Дальше я не уверена: он «скачет на мертвой лошади в брюхе ночи». Ты опять напугал меня, Пьеро. Ты меня больше не любишь?
Он гладит ее по голове, и теперь, когда рассвело, хорошо видна штукатурка в ее волосах.
— Если бы я тебя не любил, я бы не стал ни огорчаться, ни сердиться. А Крыса был мне почти что родственник, но тебе этого не понять.
— Так уж и не понять! Я все-таки постарше тебя.
— Ладно, прости меня. Хороша же ты будешь, когда выйдешь отсюда! В волосах штукатурка, твое красивое платьице все в пятнах от моего старого дома, а в голове скачет огромная лошадь.
— Странно, теперь, когда светло, мне больше хочется спать.
— Спи скорее, а то будешь похожа на бездомную девочку, тебя поймают и отведут в какой-нибудь огромный дом, вроде того, куда отправляют меня.
— Да замолчи же! Это ведь первый наш день, а ты уже прощаешься.
— Спи. Я жду, когда ты заснешь.
Он умолкает и совсем успокаивается, глядя, как солнце постепенно загорается в ее волосах, на ее руках, где и следа не осталось от их брачного обряда, на ее платьице, к счастью не таком уж грязном. Потом он слышит, как люди входят в дом Крысы и выходят из него. Он вспоминает Изабеллу, и руки у него начинают дрожать — он готов сам еще раз убить Крысу своими собственными руками. Потом его снова начинает тошнить, чуть-чуть, как будто он долго кружился на месте, а теперь остановился, но все вокруг по-прежнему продолжает кружиться.
— Джейн, ты спишь?
— Кажется, да.
— Такой, как ты тогда была со мной… это ты в первый раз?
— Она вздыхает, еще не вполне проснувшись.
— По своей воле? Конечно. А ты что думал! — Голос у нее далекий-далекий.
— Что значит по своей воле?
Это тот, другой, которого он не знает и который иногда завладевает им целиком, задает странные вопросы, ему самому даже стыдно за них, как за ту тетрадь со Святой Агнессой; но Джейн лежит у него на коленях, живая и теплая, единственное тепло, согревающее его память, он может коснуться ее, вдохнуть ее запах, почувствовать себя почти взрослым мужчиной, перед которым открывается жизнь, и он уж не знает, действительно ли испытывает стыд, так ли следует называть это чувство.
Она приоткрывает один глаз, в котором почти не видно золота, только белок, и говорит ему как будто через силу:
— Был один ужасный пакостник… я была совсем маленькая. И на улочке, на лестнице…
Он держится изо всех сил, чтобы не отступить, не спрятаться за ледяную глыбу, в надежное свое укрытие, и еще глубже погружается в море страха, с трудом выговаривая слова:
— И он, он посмел…
— Мне было так больно, — стонет она. — Мама даже… вызвала полицию.
Она отворачивает лицо к стене, прячась от лучей солнца, и, уткнувшись в его живот, глубоко вздыхает — ноздри ее раздуваются и сжимаются, как грудь птички, и солнце, которое разгорается быстрее, чем восходила луна, осыпает золотом ее волосы, но ему хочется оттолкнуть ее голову подальше от себя, совсем засыпать штукатуркой, чтобы волосы стали белыми-белыми, а потом плеснуть туда воды, чтобы они слиплись и их невозможно было расчесать. И коленям его становится противно, как будто на них лежит тот самый пакостник; он понимает, что бунтует, и чувствует, что в бунте есть для него что-то унизительное, и его единственная драгоценность уже не кажется ему такой драгоценной — ведь она побывала в чужих руках, чужие люди подобрали этот чудесный дар без всякого трепета, как на улице сливу; он собирает всю свою волю, чтобы отодвинуть от себя этот кошмар, взглянуть на все со стороны — ведь он с таким трудом, и не один год, заставлял себя учиться этому, но лед выскальзывает у него из рук, его захлестывает стыд, и он плачет, плачет, как дурак, позабыв, что в первые же месяцы жизни в Большом доме сам установил для себя непреложный закон и всегда его соблюдал — никогда не плакать; ведь всегда можно спрятаться за льдину, надо только чуть-чуть сжаться изнутри, но сейчас он не способен на это, больше ни для чего в нем нет места, его заполняет пустой взгляд человека в голубом, и его голос, который говорит сам по себе, отдельно от него, что женщины не помнят ничего неприятного и всегда хотят того, что не существует; и сейчас, когда он сам идет ко дну, он вдруг открывает для себя, что никогда никакой подводной лодки не было и что даже самый лучший пловец, как сказала Джейн, не может переплыть море.