Зиновий Зиник - Эмиграция как литературный прием
Я помню появление этих заведений в Москве 60-х годов — плод увлечения Хрущевым американской техникой: от картонных пакетов с молоком до гидропоники. Одна из таких «автопоилок» появилась рядом с Московским университетом и на вид была полной Америкой: хромированные автоматы с щелкой для монет и нишей с крантиком для разлива. Полная анонимность и отсутствие очереди. Был даже пропеллер под потолком — прямо заокеанская роскошь. Но на этом сходство с Америкой кончалось. Место было набито курящей, харкающей и матерящейся толпой: весь этот мат густо стоял в воздухе и размешивался пропеллером, как густая каша алюминиевой ложкой: никакой вентиляции не было и слышен был стон и скрежет пропеллера. Вместо бесконечных вариаций напитков из автомата можно было выжать лишь один состав: некое крепленое вино, по вкусу напоминающее дешевый херес с бензином. Это и был «Солнцедар». Впрочем, о вкусе трудно было спорить: надо было, задержав дыхание, заглатывать порцию целиком — иначе в себя не вольешь. А вливать приходилось много. Единственной посудой служили пивные пол-литровые кружки. Эффект был удивительный: как будто сунул пальцы в розетку с напряжением 220 вольт; через мгновение после этого электрошока у тебя совершенно слипались кишки, потом начиналось ускоренное отключение сознания. Мир вокруг преображался в нечто нездешнее: гул голосов, рожи, пропеллер, как фатум, над головой вертится. Все начинало вертеться. В этом состоянии ты идешь за второй порцией. Автомат не всегда срабатывал. Тогда ты бил по нему кулаком. Однажды, после третьего удара, я услышал «Да не колотите, черти! Щас налью», и из автомата потекла струйка. То есть все эти машины были видимостью: за стенкой стояла вся та же подавальщица и, собрав монеты, разливала портвейн вручную. Или же это был голос некоего невидимого ангела?
В ритуале русской выпивки все внешние формы призрачны и зыбки, подвержены непредсказуемым метаморфозам. Даже место распития водки должно быть желательно неординарным, полузаконным. Сколько ни настроили в последние годы ресторанов и баров, а русский человек ищет свое, не предназначенное никому, место. Желательно со следами распада, развала, с колченогими столиками и разбитыми витринами — чтоб не стесняться, чтобы внешний мир не навязывал свои законы. Лучше всего в уголке, у прилавка, в толкучке, на заднем дворе, на ступеньках подъезда, на лавочке сквера.
Сколько ни навязывай русскому народу цивилизованный ритуал выпивки, по-американски или еще как, а его все равно тянет к распитию на троих. Встретиться на углу, подморгнуть, поцокать пальцем по кадыку (то есть, мол, выпьем?), скинуться и — к винному прилавку. Дальше начинаются истории, где кто и как нелегально распивал на троих. Это особый фольклор: где достали стакан, где нашли место. (Моя самая любимая история: когда для прикрытия операции использовали развернутую газету «Правда» — никому не придет в голову заглядывать за нее.) Стакан выпивается залпом, и дальше начинаются метаморфозы: слияние трех душ в некое триединство. Распитие «на троих» — это российский вариант Святой Троицы. Дальше начинается путешествие этой троицы — на тройке лошадей, с ямщиком, напившимся одеколона «Тройка», — в мир иной.
Таково вообще наркотическое действие водки: после каждой рюмки ты становишься другим человеком. Может быть, не после каждой рюмки — после каждой третьей. Поэтому так часто можно услышать, что «я и выпил-то не больше трех рюмок». Потому что четвертую рюмку выпивает уже совсем иной человек, который, в свою очередь, выпив три рюмки, становится совсем другим, выпивающим свою первую, вторую и третью рюмки. Эта магическая цифра возникла неспроста: на третьей рюмке водки выпивающий достигает абсолютного блаженства, земного рая, парадиса. Но это ощущение длится недолго, и человек тянется к четвертой рюмке. Но четвертая рюмка не приносит желаемого. Все последующие рюмки — это попытки возвратиться в потерянный рай третьей рюмки.
Макдоналдсы всех стран, соединяйтесь![29]
Когда я прибыл в Гарвард с лекцией на тему «Энтони Бёрджесс и Россия», там происходила какая-то международная конференция, и поэтому все места в маленькой университетской гостинице на главном сквере были забронированы. Меня поселили в отеле Hyatt Regency на берегу реки Чарльз. Представьте себе: номер размером с мою лондонскую квартиру, кондиционер с освежителем, тридцать три полотенца вместе с туалетными принадлежностями и всякими шампунями, которые остаются практически нетронутыми, но заменяются каждое утро. Обслуга ходит бессмысленными толпами по бесконечным холлам, лобби и барам. Как это всегда бывает в подобных отелях, они всегда чем-то страшно заняты — всем, кроме обслуживания тебя, скажем, за завтраком: они постоянно кружат вокруг твоего стола, чего-то приносят и уносят, но всегда несколько не то, что тебе нужно. Они изо всех сил стараются делать вид, что они обслуживают. Они «держат марку»: на этом все и держится. Ты оказываешься не столько в комфортабельном отеле, сколько в декорациях отеля, в его подобии: на кресла колониального стиля «ратан» из бамбука забыли положить подушки, поэтому сидеть на них — чистая мука; к яичнице с беконом тебе настырно подсовывают какой-нибудь модный кулинарный выверт, вроде фрукта киви или даже ананас, и нужно потратить еще минут десять, чтобы доискаться до официанта и сменить тарелку. Немыслимая трата денег, человеческих усилий, личного достоинства: классическая антреприза в корпоративном духе. Стеклянные лифты, снующие в гигантском колодце, по стенам которого расположены номера, создают ощущение тюрьмы — космической, возможно, тюрьмы из научно-фантастических телевизионных сериалов 60-х годов.
На этом лифте попадаешь на тридцать третий этаж. Там, под стеклянным цоколем, как ночные бабочки под колпаком яркой лампы, загулявшие клерки и новобрачные глазеют на Бостон и его окрестности, сидя в баре. Тут можно, наверное, увидеть и представителей Международного валютного фонда, и Всемирного банка. Тут можно заметить и командировочных из академических кругов, вроде меня. Отчитав лекцию в гарвардском Davis Center и алкогольно пообщавшись с местными славистами, я, вернувшись в отель, не удержался от соблазна осмотреть эту местную достопримечательность. Дело в том, что бар этот — одновременно и колесо обозрения: он вращается. И как ловко, нужно сказать, рассчитана скорость вращения: в полном соответствии со средней скоростью потребления алкогольных напитков. Когда ты совершаешь полный круг, в руках у тебя — снова пустой бокал, и барменша, не сдвигающаяся с места, спрашивает: еще по одной? Трудно отказаться. Выпиваешь еще по одной. И еще по одной. Мимо проплывают огни ночного Бостона и его окрестностей. Горизонты расширяются, ты начинаешь глядеть на мир с глобальной точки зрения. С газетой The Boston Globe («Бостонский Глобус») в одной руке и со стаканом бурбона в другой, я пытался разглядеть другой берег Атлантики — Англию в тумане и дальше, за Европой, очертания России. Кто я такой, заезжий лектор, эмигрантский писатель из Лондона, временно причисленный к небольшому университету в Новой Англии, чтобы меня селили в таком гигантском корпоративном комплексе, как Hyatt Regency? Но мне сказали, что у Гарварда с отелем специальная сделка (special deal), университету предоставляется скидка, а то, что из этого отеля никуда не доберешься, кроме как на такси, тоже неважно: за транспорт платят не пригласившие меня слависты, а из других корпоративных фондов университета — езжай на такси сколько хочешь.
Я, короче, был винтиком и гайкой в большом механизме международного корпоративного бизнеса. Это меня смутило. Я попал в Гарвард сразу после событий в Вашингтоне, с маршами против глобализации американского капитала, где участвовали студенты моего курса в университете Wesleyan в Коннектикуте. Одна из моих учениц просидела пять дней в тюрьме, другой полиция, в ходе столкновений с демонстрантами, выбила несколько передних зубов. Насчет глобализации я не был уверен, но своих студентов я готов был защищать и умом, и сердцем: я им верил. Я был переполнен их революционным ражем. И одновременно чувствовал себя ответственным за их судьбу. Дело в том, что по ходу моего курса лекций под названием «Эмиграция как литературный прием» (о романах, где перемещение героя в другую страну становится центральной темой повествования) мы изучали не только романы Конрада «Глазами Запада» и «Тайный агент», где эмигрантами и анархистами манипулируют зловещие авторитарные правительственные круги. Мы изучали и биографию Кропоткина. Мы изучали еще и калифорнийский роман Олдоса Хаксли «После многих лет умирает лебедь», где дискутируется вопрос о чистоте идеалов, финансируемых грязными деньгами промышленных магнатов. И роман Энтони Бёрджесса «Мед для медведей», где сочувствие к российским диссидентам эксплуатируется воротилами мирового капитала для контрабанды своих людей и денег за границу. Мой разговор со студентами, короче, был не столько об эмиграции как таковой, сколько о манипулировании людьми и идеологиями — как левизной, так и правизной в политике.