Лоренс Даррелл - Бунт Афродиты. Tunc
До какой степени выбор образца голоса случаен? Пожалуйста, помоги мне, маленький верный дактиль, своими милыми коготками, пожалуйста, помоги. Я неторопливо и со всей тщательностью, на какую был способен, отмечал знакомые голоса, используя буквы алфавита для моих друзей. Но часто эти мои чёртовы игрушки оставались включёнными и записывали, когда меня самого не было на месте. Карадоку с Иолантой я показал, как с ними управляться. Ничего удивительного, что теперь приходилось разбираться с тем, что они натворили.
Давай, приятель, выпьем, Наливай, Подцепи мне кусок шашлыка, Загарпунь мне джину.
(Кар.)
его смерть все ещё новая картина Ах не трогай мистика любящего чтобы ему подавали завтрак в постель что скажешь? (?)
Дорогой мой, в сущности, каждая женщина хочет родить ребёнка от мужчины из высшего общества.
(Ип.)
Маленькие золотые серёжки в форме гильотины, дорогой;
их носили во время якобинского террора.
Смотри, как милы.
(Бен?)
мозаика современных настроений
(Кёп?)
верхолаз, твои бобовые стебли — небеса
(Кёп?)
Поэты! пусть ваша сперма работает
(?)
мои яички — колокольчики, Ван Шу, а твои яички —
малы колокольчики ad hoc, так что позванивай в лингам, незабвенный учитель, плывя на своём лебедином сампане
(Кар.)
Один из уроков, которые преподаёт нам женщина, это то, что можно быть человеком высокого ума и при этом не иметь ни капли интеллекта. (Кёп.)
Эрос раскрепощённый спасёт человечество. (Кёп.)
Мои предки, не знакомые с йогой, попросту приказали, как говорится, долго жить; вот откуда у меня дом, музей и бордель.
(?)
Итак, серпантин подобной прерывистой записи выползал из маленького устройства и ложился кольцами на ковре, а я собирал его, сматывал в клубки; потом наши три головы склонялись над ними, пытаясь в них разобраться, мы прослушивали их вновь и вновь, спорили, кому принадлежит тот или иной голос. Или даже не голос, а, например, просто долгий сладостный вздох — явно вздох Иоланты в моей тёмной комнате. Должно быть, она кого-то принимала в моё отсутствие. Открывается дверь, чиркает спичка, кто-то видит деревянные сабо. Голос Графоса — но шёпотом, так что я не могу сказать с уверенностью, что это он, но точно по-гречески произносит: «Так это твои сабо?» Молчаливая возня целую вечность, скрипит кровать. Позже звук открываемого крана в ванной комнате, льющейся воды. Да, кое-где среди звуков возни и скрипа пружин могли раздаваться человеческие вздохи, вздохи наслаждения, означающие простые действия, — голос, шепчущий «О-о!» или (не совсем уверен). «Ой, мамочка!» Такая неважная запись не поддаётся точной расшифровке, некоторые из тех ужасных хрипов могли означать сосание груди. Мой крохотный аппарат жужжал, воспроизводя тишину — тишину во тьме. Это единственная плёнка, которую я уничтожил бы без сожаления. Иоланта!
Сидя среди высоких колонн голубого сигарного дыма, я размышлял об этой несвязной записи прошлого, которое не настолько далеко, чтобы его невозможно было воскресить и пережить заново, которое ещё можно сравнить, например, с ним самим — память против магнитофонной записи. Только несовершенство человеческой памяти чревато сомнениями и искажениями действительного. Там, где и человеческая, и механическая память не полностью надёжны, ты имеешь страничку с приблизительно определённым авторством. Палимпсест.
В конце концов, природа — грудастая бесшабашная, никому не отказывающая, не знающая устали давалка…
Почему не ты? Почему не ты?
(Кар. или Кёп.)
Зои Пифу — «жизнь сосуда», подумай об этом, ибо душе требуется где поместиться.
(Кар.)
Обычно мне такие не нравятся, но если он богат, то обязательно очень хорош. (Ип.)
Настоящее мало-помалу обгоняет прошлое и, вздох за вздохом, отвергает его постоянно; оно видит в нем, как считают, призрак смерти. (Кёп.)
Такие умалчиваемые факты, как превращение, поиски и обретение своего посмертного «я», приятие идеи смерти, — вот что занимает нас больше всего. Все остальное — мишура.
(Кёп.)
Ты говоришь о щедрости природы; но старая волчица, несмотря на набухшие сосцы, сама тоща, так что ребра торчат, весь лишний жир сошёл с неё в беспощадной войне с историей.
(Кар. или Кёп.)
Все меняется на пути к смерти!
Ах, сладкая боль перемены!
(Кар.)
Диалог шёпотом, но запись очень плохая; несколько фраз, среди них такая: «Но он должен умереть — неужели не можешь сделать так, чтобы он исчез?»
О Боже, что мне делать?
(?)
Входи. Запри дверь.
(?)
Не знаю, и никогда не узнаю. (?)
Вздрогнув, проснуться в два утра, окружённым этими растущими бумажными завалами, выключить свет и, скуля, заползти в постель. Только для того, боюсь, чтобы продолжать заниматься этим во снах и кошмарах, которые толпятся в черепе счастливого сорняка. Я сказал, счастливого? Ах, инфеликс Чарлок, — зачем ты только позволил своему воображению блуждать по этим непроторённым тропам, тебя соблазнила идея самозатачивающейся бритвы, которая, брея, становится острее, или электронной азбуки Брайля, вибрирующей на чутких кончиках пальцев слепого? Все те перемешавшиеся голоса, исходящие от моих игрушек, тревожили сон их создателя. Разноголосое эхо минувших времён — ибо после смерти все спит в едином континууме: исторический комментарий Павсания и слово, брошенное нынешней уличной девкой, — «публичные губы, с которых съедена помада»; или там и тут строка поэтического афоризма — «поэзия, которая ненадолго освобождает от неуверенности». Гуляя рука об руку с девушкой где-то в Дельфах, среди бережно хранимых развалин, которые зевают от скуки, глядя на реликвий послехристианской эпохи — с равнодушием варвара.
Или, как в кино, где Парфенон в целлулоидном лунном свете кажется куском мыла, отлитым в виде его копии; и отсутствующее лицо Иоланты, поглощённой мыслями каменной женщины с кудрями-змеями. Каменная голова с обручем на волосах? «Порезанная губа, в чьём поцелуе вкус соли и вина, перца и трофея». В душные ночи в пустыне мы с Бенедиктой вставали под холодный душ, а потом, не вытираясь, садились в машину и мчались по извивам дюн, предоставив луне высушить нас. «Смерть, как волосы, растёт медленно». Голос Гиппо: «Конечно, они голодают; у бедняков самые ненасытные утробы». И далее софизмы Джулиана. (Так и вижу его руки.) С криком просыпаюсь, телефон надрывается, но когда я добираюсь до него, он смолкает — звонящий положил трубку. Снова задремав, вижу сон, будто вошёл к себе в офис, чтобы перезарядить револьвер, лежащий на письменном приборе.
Как бы то ни было… на другой день я едва не застал его у Крокфорда; я обнаружил, что он часто заходил туда, чем вызывал большой переполох. Больше того в тот самый вечер он потерял внушительную сумму Но я просто опоздал: его куда-то вызвали телефонным звонком. В серебряной пепельнице возле кресла ещё дымился окурок сигары. Слуга показал мне его, как показывают реликвию: какую-нибудь косточку святого мученика. Я смотрел на дым, цинично вившийся в теплом воздухе. За столиками гудели — все эти люди видели его, он стоял тут плечо к плечу с ними или сидел, улыбаясь поверх пальцев, подпиравших подбородок, реально существующий.
Потом я нечаянно подслушал телефонный разговор клерка с Натаном по поводу билетов: Джулиан собирался в Париж на «Золотой стреле». Я запомнил номер заказа и с весёлой душой (и ещё более весёлыми мыслями) отправился на Стрэнд и, несколько сам себе удивившись, купил автоматический пистолет и шесть патронов к нему. Вид у меня, наверно, был малость таинственный, как у монаха, покупающего презерватив. У меня не было никаких агрессивных намерений — я скорей думал о самозащите. Но сам факт покупки немного озадачил меня. Ожидая такси, которое должно было отвезти меня на вокзал «Виктория», я расположился за столом и уважительно почистил его. Но на сей раз меня подвели пробки на дорогах. Я бегом проскочил турникет и помчался неуклюжим галопом, поскольку мой поезд уже мягко тронулся. Шестой вагон. Шестой вагон. Я ещё поднажал. Место у окна, двадцать шестое, где-то в середине. Тяжело дыша, я увидел шестёрку на боку вагона-ресторана и поравнялся с ним. Но поезд набирал скорость, и мне пришлось предпринять новый рывок, чтобы нагнать желанный вагон. В нескольких дюймах от конца платформы я нагнал-таки его.
Я медленно поравнялся с окном, возле которого сидел Джулиан, однако лица его увидеть не удавалось; но я видел его руки! Ничего похожего на руки Иокаса. Изящные, маленькие, белые, державшие сигару в наполеоновских пальцах. Кисти искусного хирурга, гибкие, умные пальцы; но лица не видно, не хватило ещё нескольких шагов. Я рухнул без сил на тележку носильщика, стоявшую на краю платформы. Я чувствовал восторг и лёгкий испуг, чуть ли даже не ликовал. Во всяком случае, я видел его руки, верней, одну руку. Покинув вокзал, я сунул пистолет в урну, затолкав его под мокрые газеты. Зачем он был мне нужен, оставалось загадкой, которую не разрешил бы и психоаналитик; но, избавившись от него, я тут же ощутил, как невралгическая боль в переносице отпустила. Исключительно из желания взглянуть на себя в зеркало я спустился в платный туалет. Выглядел я поразительно хорошо и даже казался симпатичным в своём уродстве.