Лоренс Даррелл - Бунт Афродиты. Tunc
Я стукнул костяшками пальцев по полированному дереву.
— Все это одни фразы, — сказал я. — Вы бы не пришли; может, вы даже знали, что я здесь, и преднамеренно уклонились от встречи.
Он с укором прищёлкнул языком.
— Опять вы за своё, — жалобно сказал он.
— Нет, не буду уподобляться вам; я хочу спросить прямо — почему? Иногда я спрашиваю себя, что может быть у вас на уме?
Он тихо застонал — насмешливо так.
— В век детективных историй без этого не обходится. Но, боюсь, ваши фантазии далеки от реальности. Просто представьте, что я человек простой, ужасно прозаичный, но немного стеснительный — может, даже болезненно стеснительный, если хотите. Я правду вам говорю.
— Нет, — возразил я. — Не подойдёт.
— Господи милосердный, почему? Разговаривая с ним, я запустил руку в серебряную вазу, стоявшую возле телефона, и, перебирая кучу белых визитных карточек, зачитал ему приглашения — от посольств и клубов, отдельных персон и обществ. Я знал, что каждое утро из фирмы приезжал секретарь, чтобы разобрать его общественную корреспонденцию. В левом верхнем углу каждой карточки он ставил аккуратный комментарий своим красивым секретарским почерком. На одних писал: «Откажите, пож.», на других — «Примите, пож.».
— Странно для стеснительного человека, — сказал я, в то же время слегка стыдясь того, что так бесцеремонно веду себя в его личных владениях, — странно для стеснительного человека принимать приглашение на ланч в Букингемском дворце по случаю приёма турецкой торговой делегации.
Он снова раздражённо кашлянул и сказал, сдерживаясь:
— Но, Чарлок, этого требуют интересы фирмы, разве непонятно? Я не могу позволить себе поступать иначе; кроме того, приглашения из Букингема по сути дела — приказ, вам это известно.
Да, пожалуй, мне это было известно, и все же…
— Полно, Феликс! — сказал он примирительно, словно уговаривая ребёнка. — Верьте мне, в мои добрые намерения в отношении вас. Ведь я же никогда не подводил вас, правда? Правда?
— Совсем наоборот, — ответил я с самым настоящим отчаянием.
— И вы знаете, как мы беспокоимся о Бенедикте. Уверяю, вы не единственный, кто проявляет заботу о ней. Иокас ведь говорил вам об этих злополучных повторяющихся приступах? Но это происходит только периодически и никогда не длится долго. Это должно дать вам надежду, как всем нам. А что до встречи — остаётся пожелать, чтобы в следующий раз нам повёзло, вот все, что я действительно могу сказать. — Я хмыкнул. — О, вот и мой самолёт. — Сквозь его голос слышалось объявление по громкоговорителю. — Я должён идти, — сказал он с коротким вздохом. — Не сможете ли передать Али, чтобы отпустил машину? Благодарю вас. Ну, прощайте, Феликс… — Слабый щелчок в трубке, и нас снова разъединили.
Я вернулся к камину, чтобы допить, что оставалось в стакане, и поразмыслить о маленькой фотографии в серебряной рамке. Кот куда-то скрылся. Слышно было, как в кухне возится слуга. Я сидел, погруженный в свои мысли, глядя в огонь и едва не засыпая. В любом случае, подумал я, нужно ещё раз взглянуть на руки Джулиана, хотя бы из любопытства. По крайней мере, он не мог мне этого запретить! Странно было чувствовать себя, словно нищий, просить встречи, как милостыни, а потом вдруг снова впадать в ярость и мучиться раскаянием. Едва я услышал его голос, меня захлестнула волна симпатии к нему. Я растаял. Меня озадачивала подобная собственная двойственность — и я предположил, говоря словами Нэша, что все это объясняется нервным напряжением, психологической усталостью, вызванными трудными отношениями с Бенедиктой. В старину такое состояние называли более выразительно — нервная лихорадка. Мы не можем установить причину болезни или неадекватного поведения человека — когда, к примеру, происходят мозговые или нервные нарушения, — мы только и в состоянии что пришлёпнуть к ним медицинский термин, как-то назвать, даже если это название не имеет никакого смысла.
Я выпил далеко не один коктейль из серебряной коктеильницы, когда мне пришло в голову посмотреть на часы; было ещё не так поздно, как я думал. Я пошёл пешком через весь Лондон на Маунтстрит. Дул резкий холодный ветер, шумели парки. Будучи в подавленном настроении, я едва замечал, как шагаю по тротуарам столицы между тёмными коричневыми домами, мёдленно и ритмично, в такт дыханию. И обыденная реальность вокруг меня, оттого что, погруженный в свои мысли, я видел её словно расфокусированной, облёклась странным сиянием — делавшим её будто нематериальной. На Бондстрит грузовик обдал меня дымом из выхлопной трубы, и из кузова вывалилась сотня позолочённых стульев. Они летели, как река, и, падая на мостовую, подпрыгивали, словно танцевали друг с другом некий танец восемнадцатого века, прежде чем замереть в реверансе. Они явно предназначались для бала в каком-нибудь посольстве. Позже, на узкой улочке, женщина выронила большую кожаную сумочку, которая взорвалась на тротуаре россыпью сотен мелких монет. Тут же муравьиные колонны прохожих, нарушив строй, бросились помогать ей подбирать их — они раскатились во все стороны, даже на середину улицы. В мгновение ока каждый превратился не то в ловца змей, не то в грибника. Женщина стояла с раскрытой сумочкой, растерянно оглядываясь, готовая расплакаться; добровольные помощники подходили один за другим и наполняли сумочку подобранными монетками. Я стоял и просто наблюдал за происходящим. С той улицы и дальше, к щелчку ключа в двери, молчаливым услужливым слугам, к моим плёнкам и бумагам. Слава богу, мы ещё не закончили с Ханом. «Современная архитектура отражает низменный вакуум мышления обывателя». Так, но надо убрать с дорожки другие голоса, раздражающие и мешающие голоса, — многие из них принадлежат непонятно кому; но кое-какие из этих неведомых голосов звучат довольно отчётливо, и стоит их сохранить. Например, вот этот, говорящий: «Когда Мерлин был совсем плох, он вызвал свой „роллс“ и сидел рядом с ним в инвалидной коляске, оглаживая его, словно втирал кольдкрем в его блестящую бархатную кожу». Чей бы это мог быть голос?
Работы было ещё невпроворот — множество записей предстояло очистить от помех. В такой хаотичной коллекции, собиравшейся так долго, задача атрибуции становилась почти невыполнимой. Там, где был записан внятный голос, говорящий внятные вещи, — голос, узнаваемый по тембру, — к примеру голос Карадока, это не составляло труда. Но как быть с постоянными занудными цитатами, а иногда даже с фоновыми шумами, этой неотъемлемой частью живой записи? Мои крохотные дактили работали довольно надёжно, записывая все, что слышали, но из-за несовершенной избирательности я часто не мог сориентироваться в хаосе звуков — невозможно было точно определить, кому принадлежат те или иные слова. И в то же время многие из записей были слишком хороши, чтобы их стирать. Коллекция была подобна некоему шальному аккумулятору, копящему энергию, чтобы питать музей мнемонов… Сокровище, вот что она была такое. В какой-то момент среди этих моих занятий, когда я совсем зарылся в гору белой бумаги, мне пришла идея, которая позже воплотилась в виде Авеля, компьютера. Тогда она была ещё в зародыше, хотя в течение последующих месяцев стала обретать более определённую форму. Сырой материал фонологии относительно прост, если сгруппировать его по алфавиту. Но если фонему в сильной позиции — так я по наивности считал — можно было бы перевести, по соответствующей таблице, в колебательное движение соответствующей силы… определить её частотную характеристику, бедняга Чарлок, тогда можно было бы и вычислить автора этого речевого балагана и придать хаосу научный порядок — не только хаосу, но и не поддающимся учёту данным? Все это было ещё ужасно неопределённо, предстояло многое узнать у Маршана об электронике. Может, пришлось бы дойти до того, чтобы ради истинного языкового портрета людей просто записывать тональность их каждодневной речи. Кто знает? Новый вид дешифровки человеческой особи по свойствам голосовых связок?
Во всяком случае, любой, пусть условный и искусственный, метод лучше, чем отправлять весь этот двусмысленный, но зачастую забавный или поучительный лепет в корзину. Мы начали с Карадока, и это не случайно. Но даже здесь возникало много сомнений. Его слова мешались с другими — возможно, произнесенными тоже им, — но иным голосом, с иной интонацией. Как если бы этот человек (ныне мёртвый) начал выходить за границы своей личности, терять чёткие очертания, становился менее уловимым с точки зрения индивидуальной психологии. Теперь он превращался в миф, и, конечно, наши собственные ошибки атрибуции могли исказить его облик добавлением к его огромной инкунабуле obiterdicta Кёпгена и других. Такие сомнения терзали меня, когда я включал свою маленькую помощницу и смотрел, как она выблевывает для меня страницы на дорогой ковёр — человеческий серпантин из кладовой памяти, судьбы.