Михаил Тарковский - Тойота-Креста
Потом пошли в ангар, где Лёшка приладил генератор на самодельный стендик с ремнём и электромоторчиком и, повозившись, радостно сообщил, что дело всего лишь в щётках. Порывшись в ящиках, он нашёл чудом как оказавшийся здесь нужный старый генератор и снял с него щётки.
Внутри ангара стоял чёрный «демон» [22] с открытым капотом и плитой трёхлитрового двигателя. Рядом парень корейского вида ходил вокруг «аккорда», в салоне которого копался молодой электрик. Орудуя пальцами и отвёрткой, он, где нажав, где подцепив, удивительно легко отлепил и снял приборную панель. Зазияла грубая дыра, лишив салон всякого рода надёжности и того особого совершенства, что так наливает седока пилотной силой. Болтаясь на цветном жгуте проводов, пластиковая панель казалась разочаровывающе-хрупкой. Изнанка её отливала дешёвым изумрудом и блестела мельчайшей испариной паек, в которые парень сосредоточенно тыкал тестером, как вилкой.
Наконец Лёха собрал и проверил генератор, и они с Женей пошли его ставить. Лёша порывисто орудовал ключом и рассказывал, задыхаясь:
– Кроче, с перегонами гоню я свою «скотинку», хехе, – «хе-хе» было потому, что он гнал «хонду-аскот-иннова», – а они, черти, прут, как бешеные, сто шейсят, а фуры эти достали, слепят по шарам, им-то дальний-ближний пофиг… водилы-то сверху сидят. А у нас передóм «делика» шла, а у ней на крыше «люстра на шесть лупней [23] на ксеньке [24]»! А навстречу колонна прёт не переключаясь, впереди «фрэд» [25], зда-аро-овый дурак, за ним «нина», за ней «скамейка». И тут наш на «делике» ксенон свой ка-а-ак врубит – дак те махом загасились… Ё-е-о-оппперный театр!… – вдруг сказал паренёк, сорвав болт. Обломыш остался в корпусе генератора, и пришлось идти ещё в одну мастерскую. Там абсолютно невозмутимый и всезнающий Василич зажал генератор в тиски, засверлил и трёхгранной заточкой вытащил заломыш. Не глядя, он швырнул его в коробочку с железным мусором, покрытой ворсом намагниченной сизой стружки. Ворс был острым и стоял напряжённым ёжиком. Всё это время Василич не переставал лепить что-то обобщающе-веское – сам крепкий, невысокий, с морской округлой бородкой, плотной и золотистой. Был он как две капли похожий на одного Михалычева товарища, и Женя даже подумал, что, окажись Михалыч вместе с ним, тоже подивился бы сходству и брякнул что-нибудь вроде: «Во дают… Как с одного питомника».
Наконец всё было закончено, и машина стояла, сияя фарами и завивая белый парок выхлопа.
На рыжем закате, в морозных стеклянных сумерках принимала Женю родная и привычная чернота трассы. Ехал он, не веря, что всё разрешилось, и с благодарностью вспоминал отзывчивость трудового молодняка из мастерской и своё поучительное приключение. Он почему-то находил в таких дальнобойных передрягах что-то очень условное: больно уж не вязалась огромность пути с масштабом поломки, и не укладывалось в голове, что гладкое и планетарное скольжение по закатным сопкам зависит от графитового кубика с пружинкой.
…Он будто не ехал по шершавой наждачке асфальта в буграх и трещинах, а летел в обманчивой невесомости, едва расходясь с такими же летящими навстречу фарами, от которых отделяло лишь короткое движение руля – вся эта безлюдная, сложная и бесконечно длинная дорога имела всего по одной полосе в каждую сторону…
2
Ещё посветлело, и всё не отпускал Женю прошедший ночлег, словно пережитое на Звёздной Заезжке было не просто событием, но чертой, после которой он понял, что всё, нажитое душой, – навсегда его и ничего другого уже не будет. И вызывало это не обычные в таких случаях уныние и обречённость, а наоборот, великое облегчение, освобождающую какую-то ясность.
Машин не было. Справа уже различался разлом Урюма в скалах с прижимами и с тем зимним застывшим видом реки, подлёдную стремительность которой только подчёркивают предельно недвижные стрелы торосных складок. «До чего же пороги торосит всегда», – думал Женя, в который раз объятый чувством единой Сибири, узнаваемой сквозь тысячи вёрст по обобщающему навеки образу: зима, река в скалах, горы, штриховочка тайги.
Рассвет всё набавлял свою прозрачно-синюю заливку по-над сопками. По их чёрному краю занималось рыжее зарево, и меж сизыми пластинами облаков плыла, перестраиваясь, дымная завязь тучки. И всё прошивали-закрашивали воздух, проявляли знакомыми чертами солнечные лучи. И проходило первозданное утреннее чувство, и Женю самого наполняло мыслями о мире, и было это недовольство окружающим, а главное – самим собой.
У себя дома в Енисейске, получив от батюшки послушание помогать на клиросе, он пел в хоре, помогал читать Акафисты и сам читал некоторые молитвы. Это было совсем новое и другое ощущение – своего и уже не своего голоса, гулкого, мужественного, басово кладущего широкую полосу на фоне чистых женских голосов, тянущих нежными стеблями и словно свитых из сухого пламени горящих свечей. В некоторых особо понятных и близких местах он испытывал такое слияние со смыслом выпеваемых слов, с голосами отца Валерия и клироса, с нестройной и трепетной подмогой прихожан, что всеми мурашками хребта ощущал великую соборную силу духовного единения.
Особенно трогало его чтение молитв на церковнославянском, уже казавшимся главным, основным языком по сравнению с варварски выправленным, спрямлённым современным. Необыкновенной красоты графика, буквы, с такой любовью и нежностью восставшие вдруг в сердце и будто там и пребывавшие. Поражало, что четыреста лет назад кто-то так же произносил эти слова, и они звучали с той же несгибаемой неизменностью, и его кровинушка уже тогда существовала, участвовала в жизни – там, в шестидесятиградусных зимах, в многовековом морозном мороке. И как зимним утром в кедровом переплёте, жёлто освещённом свечой, наливался нежной синью слюдяной набор окна, а какие-то полтора века назад – уже обычное стекло с молодыми и острогранными морозными рисунками.
Читая даже незнакомый текст на старославянском, он ловил и угадывал течения и уже предчувствовал смысл – как проходишь на моторе по незнакомым порогам, не зная фарватера, но умея понимать реку. И как по родной дороге, двигался он то в унынии и невнимании, то в благодати, и добирали смысла слова, испытывая, привыкая, подпуская ближе и ближе.
И всё, что не понимала душа, например, какое отношение к окружающему суровому и сизому простору имеют южные места, описываемые в Евангелии, – всё перебарывалось восхищением от того, как русская душа приняла и допроявила учение Христа, и сам Женя, выходя из ворот монастыря вьюжным утром, допроявлял его своим кедром со сломанной вершиной и дивился, как уже и на улице, доверчиво освоясь, длятся в душе напевные икосы Акафиста: «Радуйся, яко безумнии глумителие над тайнами веры тобою посрамляются, радуйся яко посмеятелие чудесных твоих деяний тобою подбающиее вразумление приемлют».
А потом жил обычной мужицкой жизнью. С матерком, зубоскальством, словечками, с тем самостоятельным и необыкновенно приятным гонорком, сквозящим неприятием официоза и способностью в случае чего разобраться по собственным правилам. И медленно вылезать из «марка» или «крузака» в широких спортивных портках и кожаном куртеце, вразвалочку подходить, здороваться, топтаться на хрустящем снегу вокруг новопригнананной машины, базарить на отработанном годами, крепком и взвешенном наречии: «И чо он по топливу?», «Да нюхает», «Да ты ччо!».
И время от времени драки, ползанье по площадке в кровавом снежном месиве в потасовке с Дыней, начальником портовского гаража, и его двухметровыми корешами… У которых брали лестницу с пожарного «камаза» обшивать фронтон и, возвращая, заехали в неподходящий момент и «попали под замес». А потом как ни в чём не бывало здороваться с этим же Дыней на зимнике и помогать цеплять засевшего «урала».
А потом дороги, встречи с застольями и возвращение в Енисейск, и службы в храме, и снова порой почти облегчённое притекание к простому и грешному, и привычное уже двоение. В какой-то момент запрезирал он себя как никогда и на исповеди выложил всё отцу Валерию. Батюшка сказал:
– Это называется духовное лицемерие. Но ты же понимаешь, что придётся сделать выбор. – И добавил с тихой улыбкой: – А вообще это хорошее состояние. Когда сознаёшь своё ничтожество. Береги его.
Рассвет уже разгорелся. Дорога шла верхом плоских сопок, и на одной из них стоял изумрудный «крузак» и двое людей возле него. Дальше дорога спустилась в логовину, и по впадине за обочиной пробежала лиса – с палкообразным хвостом и сама будто надетая на палку-спину, всем телом, худыми лапами к ней подвешенная. Женя проехал дальше и снова выбрался наверх. Было так красиво вокруг, что он остановился, вылез и долго смотрел на даль в рыжих разводах, пока морозный воздух, сочась сквозь свитер, не облепил поясницу ледяным пластырем.