Андрей Иванов - Копенгага
…мы зачем-то стали встречаться с ребятами из кафе «Москва» (то есть — Café Kultas);[50] мы их называли за глаза «москвичи»; или «наши гламурные москвичи»…
Не знаю, как мы втянулись в эту тусовку. Странно это было. Обычно мы старались держаться вдвоем, не разбавлять чувств. А тут вдруг как-то все изменилось. Мы стали встречаться с ними. Они все были из богатых семей. Им нравилось бывать в этом кафе. Они постоянно разъезжали. Показывали фотографии. Рассказывали истории про каких-то российских киноактеров. Одна из девушек была знакома со Стекловым. Она говорила, что у него необыкновенно дурацкий характер. И этим очень гордилась. Тем, что может вот так сказать. Все они ездили в Москву на Виктюка. Они бронировали места, а потом садились на самолет и летели. Они летели на Виктюка. Им было недостаточно того, что он привозил в Таллин.
— Это не то, — говорили они.
— Виктюка надо смотреть только в Москве…
Ну, конечно…
Они измывались над Юрским. Они так и говорили:
— Приезжал Юрский на стульях, это было ужасно.
— Нет, Юрский, конечно, хорош. Но на стульях он нам не нужен. Такого Юрского нам не надо.
Они частенько употребляли уродливый эвфемизм «монопенисуально». Я долго не мог въехать, что это. Оказалось — «однохуйственно». Вот такие они были. Во всем продвинутые. Навороченные. Дети профессоров и актеров. Выпускники спецшкол. С хитрыми дипломчиками. С категориями и гражданством. Некоторые работали на телевидении, радио. Некоторые уже выходили на сцену. Поучились за границей. Вели себя вызывающе, эпатировали публику, ничего не стеснялись, ничего не боялись, громко пели или читали стихи. Как-то Аня сказала, что я тоже пишу, и попросила меня прочесть. Я смутился. Начал отказываться. На меня насели. Я все равно продолжал упираться. И не прочел, даже выдал себя, показал, что разозлился. Я действительно разозлился. Тогда и мне и им стало ясно, что я в этой компании чужой. Всем стало понятно, что я скован и очень напряжен в этой шумной компании, весь этот бурлеск мне чужд. Я почувствовал себя изгоем.
В тот поздний вечер я провожал Аню, и она сказала, что это было глупо упираться вот так. Я с ходу завелся, во всем обвинил ее, сказал, что не стану фиглярничать и метать бисер перед свиньями.
— Если для них юродствовать в порядке вещей, то я свои стихи ценю, — сказал я.
Она усмехнулась. Я тогда подумал, что она смеется над тем, что я так высокопарно выразился. Но в этой усмешке было что-то другое… Я долго не мог уснуть. Снег скребся в окно, стучался, хотел войти, посидеть. Я открыл окно и долго курил, глядя, как дрожит фонарь, как летит снег, как качаются ветки, как дрожат тени… Я злился на нее; просто злился… Не понимал… Не поспевал за нею.
Ей надо было обязательно бывать с этой шумной компанией не только в «Москве», но и в «Комиксе». Они даже в Bony&Clyde[51] закатывались. Там они пили самые странные коктейли, которые стоили безумных денег. Анна вдруг пристрастилась к коктейлям. Я чувствовал себя совершенно беспомощным. Анна перевелась на вечернее, нашла место в школе языков, преподавала русский иностранцам в небольшой частной фирме в Старом городе. Без каких-либо справок о языке и аттестатов о законченном высшем. Все решило знакомство с папой одной «москвички». Это была вспышка перед тем, как все почернело окончательно. Никто не мог предвидеть. Все шло как по маслу. Просторный кабинет с камином, старинной люстрой, лепными розочками, тяжелой кожаной мебелью. Глухая эстонка-консьержка. Свой телефон. Там она мне казалась такой важной и — чужой. Она стала как-то краситься иначе, носить строгие костюмы, собирать волосы в тугой пучок. Богатенькие дяди, которым понадобился русский для бизнеса, флиртовали с ней, приглашали в кафе, рестораны, театр… Однажды она мне сказала, что идет с каким-то американцем в театр, якобы это входит в программу обучения. Ему необходимо окунуться в атмосферу.
— И для этого нужна ты, — ядовито сказал я.
Потом она сказала, что была в Rotary Club. Была в восторге. Я даже не стал спрашивать, что это за место. Она увидела, что я разозлился, замкнулась и больше не говорила, с кем и куда ходит. Только раз или два сказала, что посещает какой-то International House, — как мне показалась, она это сказала с какой-то нарочитой непринужденностью.
Как-то на вечеринке на даче у одного «москвича», который где-то раздобыл абсент и хотел всех угостить перед тем, как снова начать микшировать свои коронные коктейли «коньки-горбунки», речь зашла об этом International House. Это было в тот момент, когда врубили тогда популярную банду Oasis. От этой музыки у меня свело челюсти. Парень кричал, что сейчас в Британии только такую музыку слушают.
— Oasis! — кричал он, поджигая абсент. — Только Oasis!
Я отказался от абсента. Сказал, что лучше дуну, если есть. Не нашлось. Попросил пива.
К нам привалилась одна дурочка с русалочьими водорослями и невообразимым декольте, завела разговор об иностранцах. У меня что-то сжалось в животе и затряслись руки, когда я услышал, что в этот «Интернэшнл хаус», ходят всякие миллионеры, владельцы заводов и пароходов, дельцы, послы и прочие.
— Это лучшее место, чтобы найти себе богатенького мужа, который обеспечит тебя на всю жизнь, — сказала она. — Оттуда прямая дорога на трап «боинга».
Сама тут же призналась, что хочет окрутить и свалить с каким-то американским профессором, который читает у них в колледже лекции. Молодой профессор, даже не лысый. Она тут же ударилась в детали. Сказала, что уже узнала, сколько он получает за один час лекции. Около тысячи баков. Сама она платит десять тысяч баков в полугодие за обучение в этом колледже. Некоторое время все обсуждали цены на обучение. Потом снова свернули на иностранцев. Та снова повторила: надеется, что она окрутит профессора, родит ему ребенка, и они свалят в Америку. Но не потому, что хочет себе обеспечить будущее, нет, — сказала она, — а потому что он ей еще и нравится как мужчина. Всех это просто потрясло. В разговор влилась грудастая блондинка, которая всегда томно набрасывала ногу на ногу. Она почему-то спросила у Ани:
— А как там Дэйвид на предмет женитьбы на русских?
Аня как-то неопределенно повела плечом и отвернулась.
Заговорили о каких-то англичанах, которые открыли у нас типичный английский паб. Потом все сошлись во мнении, что Scotlandyard шикарный кабак, и «бобби» на дверях просто настоящий кокни.
Но такой ли типично лондонский получился паб?
Такой ли точно, как в Лондоне?
Они никак не могли для себя решить… Никак не могли сойтись… Чего-то все-таки не хватало… Да, какой-то малости… Даже британцы в «Скотленд-Ярде» какие-то не такие… да-да, какие-то не те британцы…
Им нужны были другие британцы, которые вели бы себя «естественно», как дома, а не как приезжие, наглые…
Вот, что их занимало; они могли это обсасывать бесконечно…
И вдруг посреди этого гомона блондинка опять спросила у Анны, что говорит Дэйвид по этому поводу, был ли он в «Скотленд-Ярде»? Аня напряглась и сказала, что был, но она не знает, что он думает по этому поводу.
— Откуда мне знать, что он думает?! — раздраженно сказала Аня, и я оцепенел.
Блондинка хмыкнула, зевнула, встала, ушла. К нам подсел еврейчик, который давно собирался ехать учиться куда-то в Европу. Он возился с какими-то бумагами, потому что его мама должна была ехать с ним. А у нее с бумагами возникли заминки. Вот он и убивал время в праздности. Так он сам все время говорил, зевая в тыльную сторону руки, но никак не в кулак. Я почти не слушал. У меня в голове стояло эхо ее фразы: «Откуда мне знать, что он думает?» У еврейчика были смешные толстые очки, маленькие глазки, пушистые волосики, дорогие крупные часы (чтобы лучше видеть стрелки, — пошутила Аня, но я не мог смеяться: внутри меня отмирали лепестки, росла паутина).
Жутко напился тогда. Меня положили спать раньше обычного. На следующий день я трясся от ревности и подозрительности. Но на этом все кончилось. Ей пришлось уйти из фирмы, потому что нагрянула комиссия, которая требовала бумаг. Аня некоторое время преподавала на дому. Все это быстро угасло, нам снова ни на что не хватало. Мы даже в город стеснялись выйти… Ругались все больше и больше. Все начало расползаться по швам… Хотя на первый взгляд кое-что вырисовывалось… На фоне всеобщего помрачения, дела мои шли не так и отчаянно плохо… Кое-что получалось…
Я получил диплом. Мама была так горда за своего сына. Как, наверное, могла бы гордиться собака, если бы ее щенок научился произносить какие-нибудь слова или смог бы пройтись на задних лапах, неся в зубах портфель. Как она смотрела на меня, когда, расфуфыренный, я получал диплом. Живот заливает жаром от стыда, горячий стыд подступает к горлу. Если бы можно было стошнить это воспоминание из себя, чтобы больше его не было внутри меня! Но это невозможно, оно навсегда со мной, как и многие прочие подобные стыдные вещи, от которых никуда не спрятаться, даже на дне, в копоти бойлерной они меня достанут, поднимутся, вскипая изжогой, и будут пытать, отравляя до помутнения рассудка.