Андрей Коровин - Ветер в оранжерее
— Так будет короче, — неожиданно сказал Кобрин, показывая на тропинку, наискось идущую через какой-то детский сад.
— Ты уверен? — переспросил я.
— А кто житель этого микрорайона, я или ты? — Кобрин, кажется, начинал приходить в хорошее настроение.
Мы пошли через совершенно тёмный детский сад с единственным фонарём, горевшим вдалеке над входом в двухэтажный корпус из белого кирпича, и, обогнув какую-то беседку для игр, увидели вдали мелькание фар и услышали урчание машин.
В это время сзади, из темноты раздался заполошный крик Зои Ивановны.
— Игорь! — кричала она.
— Идите потихоньку к дороге, — сказал я. — Попробую вернуть её домой. Если не получится, придётся брать Зою с собой — иначе мы до полуночи будем здесь шарахаться… Кобрин! Если будешь выкидывать коники, вернусь и убью тебя.
— Я с ним справлюсь, — сказала Лиза, удерживая Кобрина за куртку чуть позади плеча таким цепким захватом, словно это была не многострадальная гладковская курточка, а борцовское кимоно.
Вернувшись несколько назад и снова обогнув просторную тёмную беседку, я уже видел пролом в заборчике, через который мы вошли и за которым отблёскивал в рассеянном свете, идущем из ближайшего жилого двора, бугристый лёд тропинки. Зои нигде не было.
— Андрей! — вдруг закричала она откуда-то слева.
Каким чудом она разглядела и узнала меня в такой темноте и в том состоянии, в котором она тогда была!..
Левее, шагах в двадцати от тропинки, в глубокой темноте детсадовского двора, была ещё одна большая игровая беседка, откуда и кричала Зоя Ивановна. Внутри двигалось пять-шесть тёмных фигур, вверх-вниз перемещалась в воздухе пара сигаретных светлячков. Я подошёл к беседке. Зоя, в расстёгнутом пальто и в пеньюаре сидела на скамеечке. Две из тех тёмных фигур, что я увидел издалека, сидя по бокам от неё, держали её за руки, не давая подняться. Остальные стояли вокруг.
Я вошёл в беседку, продолжая ещё думать, что это, пожалуй, Коля с друзьями. Все обернулись на меня — Коли среди них не было.
— Зоя, это твои друзья? — медленно спросил я.
— Андрей, милый, забери меня! Прошу тебя! — зарыдала Зоя Ивановна, словно бы уверенная, что я, скорее всего, брошу её и уйду.
Один из тех, что сидел рядом с Зоей, высокий, в пыжиковой шапке, с некрасивым уверенным лицом, запустил ей руку в пеньюар и пощупал.
— Товаристая тёлка! — как бы с восхищением сказал он. — Твоя?
— Не твоё дело. Отпусти её, — сказал я.
— Слышь ты, пидор, — сказал один из тех, что с сигаретой ходил вокруг. — Вали отсюда.
— Я не с тобой разговариваю, — сказал я ему.
По своему уличному полухулиганскому опыту я знал, что нужно действовать быстро, сразу поставить себя, не дать противнику сообразить, кто ты есть такой и откуда взялся, напугать его, пока он не напугал тебя.
— Так ты чо, не пидор, что ли, — затягиваясь сигаретой, стал подходить он ко мне, предварительно оглянувшись за поддержкой на своих корешей.
Как только он приблизился на соответствующее расстояние, я ударил его в рот, обозначенный тлеющей сигаретой — искорки фейерверком разлетелись по сторонам, шапка курильщика свалилась, а сам он, падая назад, врезался спиной в своих приятелей.
— Отпусти её, — в запале потребовал я.
Высокий в пыжиковой шапке встал. Он был выше меня почти на голову. Я смотрел в его некрасивое грубое лицо, от него несло свежим портвейном. Откуда-то снизу поднялась его рука, и моей шеи коснулся кончик ножа — я покосился на нож. Мне стало страшно.
— Слушай, мужик, — говорил он, легонько нажимая остриём мне на горло, — подари мне твою тёлку. Хорошо? И иди отсюда.
До ближайших домов было довольно далеко, Лиза и Кобрин давно ушли к дороге, по тропинке никто не ходил — я был один, в совершенно безнадёжном одиночестве, в темноте, вдали от друзей, вообще от всех людей, и у горла моего был нож. Как это ни глупо, но кричать и звать на помощь мне почему-то было стыдно. И мне было страшно от дикого, кромешного одиночества, плотно сошедшегося вдруг вокруг меня. Это был даже не страх, это был всепоглощающий животный ужас, сквозняком проникавший во всякую мельчайшую жилку и во внутреннюю полость всякой косточки моего тела. Это был чёрный, холодный и не оставлявший места для размышлений ужас.
От ужаса я был уже почти не человек, но нужно было что-то отвечать, что-то делать, было такое чувство, как будто следует сделать всего лишь полшага, но эти полшага отделяли меня от полёта в какую-то бесповоротную бездну.
В голове и сердце лёгким ледяным дуновением пронеслось почему-то полуощущение, полувоспоминание, связанное с тем сном, в котором я, на огромной высоте, на крошечной бетонной площадочке, ничем не огороженной, лежал с Лизой и с замирающим сердцем глядел вниз на Павелецкий вокзал, и Лиза наклоняла ко мне своё лицо. И в ту секунду я, делая необходимые полшага, чувствовал, что при этом как бы выпускаю из сердца и из жизни и теряю самое дорогое — лицо моей мамы и лицо Лизы. И всё-таки я шагнул с этой площадочки в пропасть над Павелецким вокзалом.
— Отпусти её, — слабо выговорил я.
— Ух ты! — сказал высокий и ближе наклонился ко мне. — Ты смелый, да? А чего ты так трясёшься? Трухает тебя всего, а?
— Игнат, попиши этого козла! — жалобно и несколько невнятно, как будто что-то, лежавшее во рту, мешало ему говорить, воскликнул тот, которого я ударил.
— А-а-а!.. — начала кричать Зоя Ивановна, и ей зажали рот.
— Так что же с тобой сделать? — спрашивал Игнат, то так, то этак поворачивая голову и с наслаждением вглядываясь в испуг на моём лице.
Он медленно провёл холодящим остриём по моей шее.
Выпить бы, думал я. Как всё решается само собой, когда ты пьян. Как легко быть смелым, отчаянным… Стакан водки — и я бы знал, как выйти из этой ситуации, да и зачем вообще что-то знать. Когда выпьешь, так хорошо и легко и на всё наплевать. Почему всё случилось именно сейчас, почему так не вовремя?.. Неужели никто не пройдёт мимо и не обратит внимания, спрашивала изнутри слабенькая и очень робкая надежда… Может быть, Лиза… Деньги остались у меня, у Лизы нет денег на такси, зачем-то подумал я… Что делать с ногами? Ноги всё больше слабели у меня, я уже почти не чувствовал их.
— Отпустить твою тёлку, значит? — спрашивал Игнат. — Или сделать тебе вот здесь маленькую дырочку?
Он переступил с ноги на ногу, дыша на меня портвейном, табаком, потихоньку, не торопясь, словно бы надавливая на мою волю, и с интересом ожидая, в какой именно момент я под этим его давлением весь расползусь. Глаза его поблёскивали в темноте. И вдруг, с таким видом, как будто он уяснил для себя что-то, высокий полез левой рукой в карман и достал перочинный нож с чёрной пластмассовой ручкой — типа “белочка”.
— Раз ты такой крутой, давай, бери перо. Даю тебе шанс. Защищайся, если ты ещё не обоср…ся. Один на один, а? Вы все отойдите, — сказал он своим корешам.
Они немного отступили.
— Ну! Бери, чего ты! Бери! — издевался он надо мной.
Мне и в голову не пришло в ту секунду, что это всё очень похоже ещё на одну дуэль, я только опасливо подумал, не ударит ли он меня ножом в горло, когда протяну руку за “белочкой”.
Этот высокий и некрасивый, вне всякого сомнения, знал из своего блатного опыта что-то очень точное и нехорошее о людях, и знания его, по-видимому, подсказывали ему, что я не решусь взять нож, что мои пластилиновые пальцы просто не смогут этого сделать. Он (как я думаю теперь, много времени спустя) почувствовал во мне нечто, о чём как-то раз говорила Лиза: “Были у нас в секции такие ребята: с виду сильнее других, а потом начинали проигрывать…”.
Но я уже летел с площадочки над Павелецким вокзалом, и я взял “белочку”. Тем не менее ног своих я по-прежнему не чувствовал и даже удивлялся, как это я вообще до сих пор стою и не падаю.
Игнат убрал нож от моего горла. Он торжествовал — я делал всё, что он приказывал мне, и ему становилось всё интереснее и интереснее.
— Тебе будет не очень больно, — сказал он. — Я не больно тебя зарежу.
Я долго, бесконечно долго вынимал лезвие из перочинного ножа.
— Чуть меньше, чем моё сажалово, да? — словно бы удивляясь вместе со мной, сказал высокий, повертев передо мной тускло блеснувшей финкой с длинным и широким лезвием, имевшим посередине желобок кровостока.
Я поглядел на блеск финки и на тень желобка, пытаясь отряхнуть липкое предчувствие глубокой режущей боли в животе и горячей крови, которая непременно должна была хлынуть из раны.
Я уже сделал полшага и летел вниз, в холодную безответную черноту; я уже взял нож и решился на драку; но страх и слабость делали меня не бойцом, а чем-то вроде думающего барана, единственное достоинство которого в том, что смерть он принимает вполне осознанно и по своей воле. Вся жизнь, которая, как утверждают, должна была пронестись передо мной, почему-то медлила проноситься; вместо этого мимо неслись тысячи каких-то мелких, пугливо на меня оглядывающихся мыслей; я даже не вспомнил в те секунды, что, быть может, именно такие люди убили отца; если я и думал о чём-то сколько-нибудь связно и устойчиво, то мысли эти были о Лизе.