Арнольд Цвейг - Затишье
«Да, на самом деле, что тогда будет? — спросил себя Винфрид, оторвавшись от письма. — Кто поможет нашим солдатам продержаться? Ибо для чего существуем мы, офицеры, если не для того, чтобы служить нервом и костяком армии, мускулатуру которой составляет вся мужская часть нашего народа? Ничего мудреного в полосу успехов идти от победы к победе — и наоборот; русские, например, потерпев неудачи в четырнадцатом году, начали откатываться назад. Вот и приходится им теперь разродиться миром. Роды мучительные, да и чадо окажется далеко не красавчиком. И тут ничего не поделаешь, что бы ни говорил Бертин, наша черная овечка. Любопытно, кстати, чем он нас сегодня попотчует? Во всяком случае, его подбодрит гройлиховский бюллетень, лежащий рядом с кофейником: из бюллетеня видно, что уже пять дней тому назад три парламентера с завязанными глазами были проведены через наши позиции к командующему Двинским участком фронта: им даны полномочия вести переговоры о перемирии. А так как наши имперские власти, а вместе с ними граф Чернин в ожидании представителей западных держав открыли все двери и ворота, то расщепленный корнеплод вполне может утешиться: к рождеству мир будет заключен».
И Винфрид решил с полчасика погулять, освежить голову холодным воздухом; спиртные напитки, поглощенные вчера вечером в разнообразных сочетаниях, все же отозвались в нем легкой головной болью. Смешивать можно только первосортные вина.
Беспечно брел, вдыхая слишком морозный для этой ранней зимней поры воздух, член военного суда Познанский со своим писарем.
— Поищите-ка, милый мой, курорт, — сказал он, — где в начале декабря можно дышать таким озоном, как у нас, на военной тропе!
Бертин рассмеялся, окидывая взглядом своего грузного и краснолицего начальника.
— Для полной иллюзии «военной тропы», — сказал он, — вам не хватает раскраски и перьев, приличествующих предводителю осагов. Кстати, наши враги, американцы — одному богу известно, где я это вычитал, — вели с осагами бактериологическую войну: продавали или дарили им одеяла, зараженные оспой; в результате это воинственное племя значительно уменьшилось в числе, и американцы за бесценок купили потом его территорию.
— Но есть и другого рода американцы, — сказал, качая головой, Познанский, — они помогают нам спасать наших единоверцев от голодной смерти на всей оккупированной территории. — И он рассказал, что вчера весь вечер совещался с несколькими мервинскими ремесленниками и купцами о том, как помочь им продержаться эту зиму и вообще как облегчить их положение, пока заглохшая экономическая жизнь не войдет опять в нормальную колею. (Бертин рассматривал на ходу чудесные, расходящиеся четырьмя лучами отпечатки вороньих лапок на ослепительном снегу.)
— Тут меня вдруг осенила удивительная идея, — продолжал Познанский. — Я, представьте себе, посоветовал моим бравым евреям вступить в духовное сословие. Дело в том, что мой друг лейтенант Перль, представитель еврейской секции пятого отдела армии, несколько дней тому назад предложил мне принять участие в конференции раввинов, которая соберется в средних числах месяца в Вильно, — выступить с лекциями, приобщить, так сказать, раввинов округа «Обер-Ост» к нашему правосознанию. А это прямо относится к моей компетенции. В других областях знания выступят другие лекторы. Участники этого «курса» получают право на бесплатный проезд в Вильно, квартиру и продовольствие. Ну, а пятый отдел, разумеется, не имеет никаких возможностей установить, является ли данный курсант раввином или не является. Как говорил покойный бургомистр Вены Люгер, «кто раввин, определяю я». А знанием еврейской истории и философии наш кузнец Янкель Брохер значительно превосходит всех немецких армейских раввинов вместе взятых. Мысленно я уже вижу, как на эти «курсы» тянутся в Вильно человек двести паломников, а в результате округ «Обер-Ост» оплодотворится контактом с людьми из всей области.
На добродушном мясистом лице Познанского появились ласковые складки.
Бертин в свою очередь пил вчера вечером чай у мервинской молодой четы, и хозяева передали ему то, что узнали из еврейских газет, выходящих в Варшаве. Французский маршал Фош дал интервью одному американскому корреспонденту. Он сказал, что исход войны решится только весной 1919 года и именно на Рейне.
— А тогда нас уже в живых не будет, мы умрем от голода, — сказал хозяин, господин Элькус, а его прелестная жена Давья чуть не заплакала. Я уверил их, что наше командование настроено точно так же, как русское правительство, оно перечеркнет все расчеты прорицателя генерала. Воевать еще две зимы! Да разве народы Франции и Англии согласятся на это? Ах, поглядите-ка!
Он приставил козырьком руку ко лбу и указал куда-то вверх, выше верхушек елей, росших в городском парке, туда, где парк отделялся только шоссейной дорогой и небольшим полем от густых лесов, среди которых ютится Мервинск, как ютится у межи гнездо ласточки.
— Смотрите, что это там летит? Орел или ястреб?
— Ни то, ни другое, — серьезно ответил Познанский, — это соловей или аист. Юноша, юноша, чего вы от меня требуете? Я могу отличить писателя Фалька от писателя Габихта[19], дорогой друг, и надо надеяться, что вы тоже. Но отличать друг от друга вот таких пернатых? Разве что в зоопарке, где на клетке ясно написано название. Но перейдем к более серьезным вещам: знакома ли вам фамилия Попенберг, доктор Феликс Попенберг, искусствовед и знаток литературы, берлинец? Вы знаете, что он покончил с собой два года назад, в день рождения Гёте? Принял яд, ибо предвидел полное крушение своего мира, нашего мира. Вы слышали о нем? Нет?
— Слышал, — удрученно ответил Бертин, — но я не знал, что он покончил счеты с жизнью. Да и откуда мне знать? Нас в то время как раз выгрузили в Лилле — рыть окопы. Покончил с собой? Как жаль! И как глупо, какая близорукость. Все эти фаусты кричат: «Да будет проклято терпение». И этим только доказывают, что кабинетным ученым нужен черт для истолкования того, что происходит в жизни!
Бертин осведомился, почему Познанский вдруг вспомнил о Попенберге.
— Дело в том, — ответил Познанский, — что с вчерашней почтой, которую я только сегодня разобрал, получена книга, посвященная памяти Феликса Попенберга. Друзья и издатели покойного выпустили ее в первую годовщину смерти писателя — по подписке, а не обычным путем: так пожелала цензура. Теперь книга рассылается подписчикам, и вы, Бертин, можете ее на досуге прочесть. Альфред Керр, друг, противник и земляк Попенберга, написал для этого сборника очень интересное стихотворение. Мысль, которую он в нем выражает, — вода на вашу мельницу.
Он остановился среди дороги, достал из кармана шинели книжечку в голубом кожаном переплете, раскрыл ее на странице, заложенной полоской бумаги, и прочел хриплым басом, без выражения:
Как суета подозрительна эта!Помни же, в чем назначенье поэта.Место возницы, поэт, занимай,Пеньем, насмешкой коней понукай!Ведь опоздания нам не простят.Пусть же вперед наши кони летят!
— Стихотворение называется «Самоубийство во время войны». — И Познанский, нежно касаясь кожаного переплета, сунул книжку в нагрудный карман. — Поэт хорошо рисует баварский ландшафт: известие о смерти Попенберга он прочел в утреннем поезде Байриш — Цель-Химзее, в «Мюнхенер Нахрихтен».
Бертин тоже остановился и мрачно насупился.
— Жаль, что мне предстоит сегодня рассказывать Винфриду и Понту о глупости, которую я выкинул в Галлиполи! А то — поднесли к самому носу лакомый кусочек и тут же отняли! Доктор Феликс Попенберг, бедняга! Он-то умел писать по-немецки. Но скажите-ка, пришло ли в голову вашему Керру выразить в стихах свою скорбь по другим портам, тем, которые пали во Фландрии или Галлиполи, то есть на поле чести? Например, по Траклю, Штадлеру, Цукерману? Преждевременная смерть на войне, очевидно, кажется ему нормальной, а вот склянка с ядом в тылу наводит его на размышления.
Они двинулись дальше и мало-помалу раздражение Бертина прошло, он с большой теплотой заговорил о Попенберге, об этой жертве войны, и, порывшись в памяти, многое вспомнил о нем. С какой удивительной чуткостью писатель обрисовал раннее детство Э. Т. А. Гофмана, этого певца ужаса, показав, что оно-то и является причиной безумных вспышек его гения; как тонко он оценивал значение датского писателя Германа Банга, ранние романы которого впервые пробудили в Бертине любовь к современной рассудочной прозе. Попенберг написал очерк о письмах покойного писателя князя Германа Пюклера-Мускау; в имении этого писателя находился самый достопримечательный в Силезии парк, им самим заложенный.
— Разумеется, не собственными руками, — насмешливо прибавил Бертин, — но согласно собственному его вкусу и пониманию ландшафта. Когда я ездил из Крейцбурга в Берлин, у меня всегда было желание податься на Саган-Котбус и заехать в Мускау. Но упущенное можно наверстать. Своей арабской кобыле и охотничьей собаке Мускау поставил памятники из бронзы и мрамора; воздвиг ли он их своим крепостным крестьянам, создавшим его парк, — этого Попенберг, конечно, не сообщает. Зато он не умолчал о том, что князь вывез из Абиссинии прелестную рабыню.