Аркадий Вайнер - Петля и камень на зелёной траве
– Вашу реплику считаю провокационной, – отрезал Эйнгольц. – Время еще покажет, кто из нас больший патриот…
Бедный Шурик! Господи, его-то в какую беду я ввергла! Но битый мерин Бербасов уже маленько струсил.
– Я, между прочим, хочу вам заметить, товарищ Эйнгольц, что не собираюсь ревизовать внешнеполитическую линию советского правительства. И ее намерение эмигрировать считаю преступлением…
– Это как это? – выкрикнула вдруг секретарша Галя.
– А так, что мы выпускаем заведомого врага, безусловного антисоветчика…
В комнате недовольно зашумели. Негромко, но ветерок неудовольствия пронесся отчетливо.
– Объясняю! – выкрикнул Бербасов. – Гинзбург С. М. не зубной врач, не инженер-электронщик. Ей там жить припеваючи не с чего. Она – филолог, историк советской литературы. Кому там нужна такая профессия? Значит, один у нее путь – заняться очернительством нашей жизни вообще и литературы – в частности! Вот из таких и вербуют в агентуру империализма…
– Агентуру вербуют не по профессиям, а по характерам, – громко заметила Галя.
Педус зыркнул косо и вытолкнул из-за стола Оську Гершзона.
– Сегодня трагический день в моей жизни, – сказал он актерским голосом с выжатой слезой. – Ничего нет горше, чем терять друзей. Сегодня для меня умерла Ула Гинзбург. Да – да, умерла – хотя вот она сидит рядом, дышит, двигается, но она уже умерла. Я предпочитаю думать так, нежели знать, что она изменила нашим общим идеалам. Я пойду на кладбище и зарою ее фотографию в могиле моей матери. Так будет легче… Так мне будет легче продолжать жизнь и отстаивать каждый день наши жизнеутверждающие принципы… И своим скромным трудом укреплять неразрывные братские узы, связывающие талантливый еврейский народ с трудолюбивыми народами Советского Союза…
Забавно, что этот картавый парх с местечковым акцентом не умеет говорить по-еврейски. Он еле-еле понимает на идиш, и этому, наверное, научился в какой-нибудь закрытой спецшколе. Пусть хоронит, живет, укрепляет, меня здесь нет.
… – ничего нет хуже неблагодарности! – распинался Гершзон. – Мы всем в жизни обязаны нашей власти, и укусить руку, заботливо выкормившую нас, – нет хуже греха! И как выкормившую! Где еще в мире евреи достигли таких общественных высот, такого признания, такого имущественного благополучия, как у нас в стране!…
Я перехватила брошенный на него Светкой Грызловой взгляд и окончательно утвердилась в мысли, что евреев, подобных Гершзону, засылал к нам Гитлер для возбуждения массового антисемитизма среди русского народа.
Именно грязная болтовня Гершзона вызывала у меня наибольшее чувство униженности и боли. Меня почему-то совсем не трогали хулиганские выходки Педуса и Бербасова – я знала, что мне нужно только молчать и все запоминать. Они меня не могут ничем оскорбить, как не может человека оскорбить верблюд своим плевком. В моем спасительном безразличии к их нападкам открывалась мне великая тайна ненавистного издревле гонителям еврейского высокомерия. Гордость обретенного достоинства ничем не унизишь. Мне медленно, но ясно открывался спасительный смысл страдания и горечи, как обязательных ступеней восхождения души.
Восхождение! Алия! На иврите восхождение значит алия! Вот откуда возникло слово «алия», обозначающее сейчас воссоединение евреев на своей земле!
Алия – возвращение на свою землю, восхождение на нее!
И мне очень досаждал в моем восхождении Гершзон. Откуда вы беретесь? Как вы становитесь такими? За какую чечевичную похлебку продаете первородство? Что произошло в твоих куриных мозгах, когда ты перелицевал первосвященнический плащ нашего народа в шутовской наряд рыжего, чтобы смешнее и жальче кувыркаться в пыли и плевках перед равнодушными и жестокими глазами зевак?
– …нигде и никогда еврейский народ не достигал такой культурной и духовной значительности, как в нашей свободной стране! – убеждал слушателей Гершзон, а они брезгливо улыбались, находя в нем подтверждение своим представлениям о евреях как о жалкой и безродной нации.
Господи, порази его немотой!
– …нигде и никогда евреи не найдут себе более прекрасной и свободной отчизны, нигде их будущее не будет таким ясным и светлым, как здесь, нигде у них нет другой Родины…
Эх, ты, глупый, красный Исав! Если бы ты не сделал свое еврейство плохо оплачиваемой профессией, ты бы знал свою историю и знал бы, что не тебе первому принадлежат эти уверения и надежды. Мы, евреи, хорошо помним твоих предтеч. Не меняются только Педусы и Бербасовы, а твое место за трибунальским столом легко заместить Якобом Франком, кабы он не помер два века назад. Похотливый вероотступник, он устраивал под покровительством католических попов диспуты с раввинами о крахе Талмуда, о наступающем мире «эманации» и о Польше, ставшей для нас землей обетованной вместо Палестины. Он тоже всегда побеждал в этих диспутах – оппонентов сажали в тюрьму, талмуд сжигали, а Франк, в конце концов, перешел в христианство и стал лютым гонителем своих вчерашних соплеменников. Не знаю, хоронил ли он их портреты в могиле своей почтенной мамы, но от таких глупостей был совсем свободен другой твой предшественник, открыватель святых земель в чужих нам отечествах – циник-просветитель Давид Фридлендер, который повелел всем евреям молиться только о благополучии Пруссии, где будущее евреев, ясное и светлое, сулило им успокоение от всех невзгод, утоление печалей и полную духовную и государственную свободу.
Спасибо вам, казенные евреи, спасибо вам, польские, немецкие, русские Исавы.
Дым печей Заксенхаузена и Освенцима оседает на льдах Магадана и Колымы.
… – пусть уезжает в свой Израиль! – до драматического крика поднял голос Гершзон. – В страну оголтелого милитаризма и воинствующего шовинизма! Но там пусть знает – она для нас умерла!
Таких глупых, дурно воспитанных евреев тетя Перл называла «бэркут». Бэркут – одно слово!
И пока Гершзон горделиво усаживался и оглядывался по сторонам, оценивая впечатление, произведенное его неформальным, очень прочувствованным выступлением, Педус мрачно спросил:
– Кто еще хочет сказать?
Ерзали, перешептывались, отводили глаза в сторону, помалкивали. Мария Андреевна уже не писала, она смотрела в мою сторону, но не на меня, а куда-то поверх моей головы, и в ее подслеповатых старых глазах плыла бесконечная серая тоска. Она тоже не хотела выступить – то ли она не осуждала меня, то ли мои судьи ей были противны.
Вызвалась выступить Светка Грызлова.
– Мы много лет знали Улу Гинзбург. Она была очень хороший работник, очень добросовестным сотрудником была она всегда. И как товарищ она себя проявляла хорошо…
– Вы, что, ее на премию выдвигаете? – перебил Бербасов.
– Да нет, мы, конечно, осуждаем ее поступок. Это вроде она как бы изменила нам. Но человек она не потерянный… Зря так о ней говорили, будто она уже преступница. Может быть, ты, Бербасов, и знал чего-то раньше, только мы ничего плохого никогда не замечали. Нормальная она женщина. И человек приличный была, не то, что некоторые. Сирота с малолетства, по чужим домам воспитывалась, со школы работала и училась заочно… Может быть, она подумает еще? Мы бы ее вроде как на поруки взяли…
Несколько человек засмеялись, Светка махнула рукой и села. Надя Аляпкина спросила:
– А может быть, действительно, Ула, взять тебе заявление назад? Ну, подумай сама – как ты туда поедешь? Война с этими, с черножопыми, дороговизна, все там тебе чужие. Как ты там жить-то будешь?
Я молчала, и вместо меня взвился Педус:
– Ваше выступление, товарищ Аляпкина, политически безграмотное и либерально-мягкотелое. Мы не на базаре – захотел, продал Родину, раздумал – взял заявление назад. Это вам не в шашки играть! Да и сейчас посмотрите на Гинзбург – она еще сидит с нами, а сама всеми мыслями – уже там! Ответить своим товарищам считает зазорным!
Он напоминал всем, что я уже прокаженная, из лепрозория обратной дороги нет.
– А что бы вы хотели услышать от нее? – раздался вдруг сипловатый прокуренный голос Марии Андреевны Васильчиковой. – Что бы вы хотели услышать от нашего товарища Улы Гинзбург на этом позорном судилище?
Я вздрогнула. Оцепенел Педус. Отвисла губа у Гершзона. Запрыгала крыса в груди Бербасова. Все замерли, и пала оглушительная тишина. Было слышно, как бьется в углу окна паук-тенетник, бесцельно свивающий порванные нити.
– Я старая русская женщина. Я много чего повидала. И ответственно заявляю – Ула Гинзбург права. И я ее благословляю…
– Как вы… как вы… смеете? – стал пузырить ядом Педус, но Бабушка махнула на него рукой:
– Я смею. Потому что, слава Богу, я перестала вас бояться. Вы мне ничего уже сделать не можете. Сегодня я ухожу отсюда – мне противно дышать с вами одним воздухом. Мне невыносимо считаться сотрудником с вами – наемными истязателями и платными мучителями. Пусть уж лучше сидит на моем месте Бербасов – ему это более пристало…