Альберто Моравиа - Скука
Она грустно ответила:
— Чечилии нет, профессор.
— Как нет?
— Она ушла буквально две минуты назад.
— И куда она пошла?
— Ужинать.
— А когда она вернется?
— Она не вернется, профессор. Она взяла с собой чемодан. Они с подругой завтра едут на Понцу, и сегодня она ночует у нее. Вернуться она должна через две недели.
Стало быть, пока я раздумывал, удобно ли мне ей позвонить, Чечилия прибежала домой, схватила уже приготовленный чемодан, вышла, как обычно, через дверь, которая вела на параллельную улицу, и отправилась к Лучани. Я взглянул на мать и увидел, что она кусает платок и глаза у нее полны слез. Я вынужден был спросить:
— Что случилось?
— Чечилия уехала, а ее отец умирает. Она оставила меня совсем одну в пустой квартире. Мужа вчера увезли в клинику, и надежды нет никакой.
— Никакой?
— Никакой. Врачи дают ему не больше двух-трех дней.
— Но разве Чечилия не любит отца?
— Э, профессор, Чечилия никого не любит.
Не знаю почему, но я вдруг вспомнил, что Чечилия пыталась увидеться со мной в тот самый день, когда Балестриери умер. Я сказал резко: «Мне очень жаль» и, выслушав отчужденно и нетерпеливо еще несколько жалоб, ушел.
В машине я понял, что мысль о том, что Чечилия сейчас у актера, для меня непереносима. И как всегда, снова почувствовал, что способен сейчас делать только то, что как раз не должен был делать, причем я прекрасно понимал, что не должен, но это было сильнее меня. Я сел в машину и вскоре заметил, что еду в сторону улицы Архимеда, где жил Лучани. Я говорю «заметил», потому что действовал совершенно безотчетно, с автоматизмом ярости. Доехав до улицы Архимеда, я стремительно проехал по ней, узкой и извилистой, вниз, к бару, там остановился и взглянул на окна Лучани. В них было темно, и я сразу почему-то уверился, что любовников там нет. Тем не менее я вышел, вошел в дом и позвонил в квартиру Лучани. Не знаю, о чем я думал, слушая долгое дребезжание звонка внутри пустой квартиры; знаю только, что двумя минутами позже я был уже в баре и набирал по телефону номер сводницы, к которой обращался в свое время, когда мне нужна была девушка. Она оказалась дома и сказала мне, что такая девушка есть и что она, как и прежде, будет ждать меня в той же вилле на Кассиевой дороге.
Уже сидя в машине, я подумал, что девушка, к которой я ехал, представляла собою полную противоположность Чечилии: за определенную сумму она поступала в полное мое распоряжение; именно деньги опрокидывали все барьеры независимости и тайны. Таким образом, то, чего я не мог добиться на Аппиевой дороге, несмотря на полмиллиона лир и предложение руки и сердца, сейчас я получу за самую скромную сумму в доме свиданий на Кассиевой дороге. Но если эта девушка не Чечилия, то зачем, спрашивается, я туда еду?
Задав себе этот вопрос, я с удивлением осознал, что в основании моего абсурдного звонка к своднице была странная, почти невероятная надежда. В своей ярости я надеялся — я действительно надеялся, — что на Кассиевой дороге я найду именно Чечилию, которая ждет меня там, готовая отдаться. Не знаю, откуда взялась эта надежда, может быть так подействовали на меня уверения сводницы, которая, как все сводницы, обещала мне именно то, чего никоим образом не могла обеспечить, — любовь. А может быть, дело в том, что, убедившись в тщетности всех рациональных попыток добиться Чечилии, я надеялся теперь только на чудо.
Погруженный в эти мысли, а вернее в то странное душевное состояние, где ярость мешалась с почти мистической верой, я выехал из города и двинулся по Кассиевой дороге. Вилла стояла где-то в глубине равнины; двадцать минут пути — и вот передо мной распахнутая калитка, а за калиткой проселочная дорога, ведущая на вершину холма, где виднелось белое здание. Я миновал калитку и стал подниматься вверх по аллее, окаймленной какими-то хилыми, видимо недавно посаженными деревцами. Склоняясь над рулем, я взглянул на окна виллы и увидел, что они темные; потом в одном из них появился свет. Машина вывернула на посыпанную гравием подъездную площадку, я остановился и вышел.
Вилла представляла собою скромное трехэтажное здание с тремя окнами на каждом этаже и наружной лестницей деревенского типа, по которой прямо с улицы можно было попасть на третий этаж. Лестница вела на маленький балкончик, где в тот момент, когда я выходил из машины, неожиданно зажегся фонарь. В желтом свете фонаря обрисовалась черная фигурка — девушка с пышными волосами, большой грудью, тонкой талией, иными словами — я был в этом уверен — Чечилия.
Я подумал: «Она!» — и бросился вверх по лестнице, а черная фигурка смотрела, как я подымаюсь, мирно опершись локтями на балюстраду. Когда я добрался до верха, она выпрямилась и пошла мне навстречу, говоря: «Добрый вечер».
Фонарь был позади нее, и я не мог разглядеть лица, но голос показался мне голосом Чечилии, и я ее обнял. И только тут, обняв, увидел смазливое личико очень молоденькой девушки: толстый слой мертвенно-белой синеватой пудры, которая была тогда в моде, лиловые от помады губы, черные тени вокруг глаз, соломенно-желтые волосы. У нее была большая грудь, как у Чечилии, и талия, которую я обнимал, была тоже тонкая, как у Чечилии, но это была не Чечилия.
Тем не менее я тупо сказал:
— Чечилия?
Девушка улыбнулась и ответила:
— Меня зовут не Чечилия, меня зовут Джанна.
— Но я хотел Чечилию!
— Я не знаю, кто такая Чечилия, здесь нет никакой Чечилии. Так что? Хотите вы войти в дом?
Я сказал:
— Чечилия, я ехал к Чечилии. — Рывком высвободился из ее рук, сбежал по лестнице, перебежал через площадку и сел в машину. Минуту спустя я уже мчался по Кассиевой дороге, но не к Риму, а в сторону равнины.
Через некоторое время я заметил, что мне почему-то хочется съехать с дороги и на всей скорости врезаться в первое попавшееся препятствие. Это было искушение невероятно соблазнительное, сладостное и в то же время внушающее уверенность в собственных силах — нечто подобное испытывает ребенок, когда играет с револьвером отца, время от времени поднося его к виску. Однако я и не думал убивать себя, мысль о самоубийстве даже не приходила мне в голову. Жажда смерти жила, видимо, только в моем измученном теле, потому что я то и дело ловил себя на том, что хочу повернуть руль так, чтобы машину ударило об ограду или выкрашенный известью ствол платана. Как я уже сказал, то было необыкновенно приятное и в то же время успокаивающее искушение: так искушает нас сон, которому мы уступаем, сами того не замечая; нам снится, что мы по-прежнему с ним боремся, в то время как в действительности мы давно уже спим. Вот и я уже заранее знал, что если мне суждено будет разбиться, то произойдет это помимо моей воли, так, словно в тот момент я поеду не по настоящей дороге, а по той, которая мне снится, по дороге, где ничего не значат ни дома, ни деревья, ни ограда и в конце которой меня ждет смерть,
Ведя в тот вечер машину по Кассиевой дороге, я вспомнил фразу, которую когда-то слышал: «Люди делятся на две большие категории: на тех, кто перед лицом непреодолимой трудности испытывают желание убить, и тех, которые, напротив, чувствуют желание покончить с собой». Я сказал себе, что первый вариант я сегодня уже попробовал и потерпел поражение: я не смог убить Чечилию, лежавшую в постели моей матери. Значит, мне оставалось только покончить с собой. Я поду мал, что, если я покончу с собой, я поведу себя так, как испокон веку ведут себя влюбленные: Чечилия уехала с Лучани на Понцу, а я покончил с собой. Но именно эта мысль о банальности и заурядности того, что со мной происходит, вызвала у меня особо разрушительный приступ ярости. В тот момент я ехал по ровной прямой дороге, обсаженной деревьями, а передо мной на небольшой скорости двигался грузовик. Я переключил скорость, чтобы его обогнать, и, может быть, это переключение, заставившее меня немного затормозить, спасло мне жизнь. Сразу же после того, как я переключил скорость, мне привиделась по левую руку от меня еще одна, другая дорога, и, пытаясь на нее въехать, я направил машину прямо на ствол платана.
Эпилог
Прямо напротив моего окна, в больнице, куда меня привезли после аварии, поднималось посреди сада высокое дерево — ливанский кедр с огромными, плакучими, голубовато-зелеными ветвями. Лежа на спине, я смотрел на него часами, перекатывая голову по подушке; практически это было все время, не занятое сном или едой, потому что я почти всегда был один; в первый же день я предупредил немногих друзей, что не желаю никаких посещений. Я смотрел на дерево и испытывал чувство полного отчаяния, но отчаяния спокойного, так сказать уравновешенного; такое отчаяние охватывает человека, пережившего кризис, который ничего не решил, но показал ему предел, дальше которого он бессилен. То, что, за отсутствием более точных терминов, я вынужден называть самоубийством, ничего не решило; но то, что я по крайней мере попытался его совершить, убеждает меня в том, что я сделал все, что было в моих силах. Иными словами, тот факт, что я попытался покончить с собой, подтверждал серьезность моих намерений. Я не умер, но по крайней мере доказал самому себе, что той жизни, которой я жил до сих пор, я предпочел смерть, и предпочел серьезно. Все это не уменьшало чувство отчаяния, которое переполняло мою душу, но это же чувство посеяло в ней какое-то смиренное, словно бы предсмертное спокойствие. Я действительно побывал в темном царстве смерти, я оттуда вернулся, и теперь, хотя и безо всякой надежды, мне оставалось только жить.