Альберто Моравиа - Скука
— Это не я ее сэкономил, — сказал я, смутно надеясь, что Чечилия передумала, — это ты ее потеряла.
— Ну, как тебе угодно, Но сейчас я бы хотела попросить тебя об одном одолжении. Ты только что готов был подарить мне полмиллиона, если я не поеду. Так вот, одолжи мне вместо этого маленькую часть этой суммы — сорок тысяч.
Я спросил, как идиот:
— Зачем тебе?
— Ты же знаешь, Лучани безработный, и у нас очень мало денег. Они очень пригодились бы нам на Понце.
Не успев толком понять, что я делаю, я рывком сжал руки на горле Чечилии, выкрикивая ей в лицо все оскорбления, какие только мог придумать. Говорят, что в особо интенсивные моменты жизни человек, делая что– то, способен одновременно думать о чем-то другом. Так вот, когда я сжимал ее горло, я подумал, что единственный способ завладеть Чечилией по-настоящему — это, наверное, ее убить. Убив, то есть лишив ее всего того, что делало ее неуловимой, я навеки запер бы ее в тюрьме смерти. В течение какого-то мгновения я действительно думал ее задушить — прямо тут, на постели матери, посреди банковских билетов, от которых она отказалась, в том самом доме, где мы жили бы, если бы поженились. И я бы, наверное, это и сделал, если бы вдруг меня молнией не пронзила мысль, что преступление это будет бесполезным, во всяком случае если иметь в виду цель, которую я перед собой ставил. Вместо того чтобы завладеть наконец Чечилией и, значит, избавиться от нее, я предоставил бы ей окончательную и полную свободу: окутанная тайной смерти, она ускользнула бы от меня безвозвратно и навсегда. Я ослабил хватку и прошептал:
— Прости, я вдруг потерял голову.
По-видимому, Чечилия даже не поняла, какой опасности избежала:
— Ты сделал мне больно, — сказала она, — что это вдруг на тебя нашло?
— Сам не знаю, еще раз прости.
— Да ладно, ничего.
Я приподнялся на локте, быстро собрал в кучу несколько ассигнаций и протянул ей, говоря:
— Тут семьдесят тысяч, хватит?
— Это даже слишком много, мне хватило бы и сорока.
— Но так же лучше.
— Спасибо.
Она поцеловала меня с простодушной обезоруживающей благодарностью, и я снова ее захотел, поддавшись все той же надежде: ведь она лежала в моих объятиях, но не была моею, кто знает, если я возьму ее еще раз, может, она станет моею? На этот раз безо всякой ярости, а, наоборот, мягко, нежно, отчаянно я подсунул одну руку ей под спину, стараясь не поцарапать часами, и обвил ею талию, такую тонкую, что эта моя рука коснулась предплечья другой; потом раздвинул ногами ее ноги, подсунул другую руку ей под шею, и так, окружив ее со всех сторон собою, медленно вошел внутрь, страстно надеясь, что эта медлительность поможет мне достичь обладания, которое мне никак не давалось. Когда все кончилось, я сказал:
— Хорошо было, правда?
— Да, хорошо.
— Очень?
— Очень.
— Лучше, чем обычно?
— Да, пожалуй, лучше.
— Ты довольна?
— Да, я довольна.
— Ты любишь меня?
— Ты же знаешь, что люблю.
Все эти фразы я произносил множество раз, но никогда еще — с чувством такого безысходного отчаяния. Говоря их, я думал о том, что завтра Чечилия уедет на Понцу, и этот отъезд, овеществленный символ ее недоступности, придаст новую силу моей любви, а значит, и желанию от нее освободиться, овладев Чечилией по-настоящему. И таким образом, когда Чечилия вернется, все пойдет по-старому, только станет еще хуже. Внезапно мне захотелось остаться одному, без нее. Я сказал, как только мог нежно:
— Пора идти. Иначе может вернуться мать и застать нас здесь. Будет неприятно.
— Я сейчас же оденусь.
— Не торопись. Я сказал «неприятно», но это только неприятно, не больше. В сущности, это совершенно не важно. Самое большее, мать может выразить недовольство не по поводу происшедшего, а по поводу того, как именно все произошло.
— Что ты хочешь этим сказать?
— Моя мать очень дорожит тем, что называет «формой». Если мы занимаемся любовью в ее комнате, а не у меня в студии, мы нарушаем форму.
— А что такое форма?
— Может быть, то единственное, что остается, когда слишком много думают о деньгах.
Мы кончили одеваться в молчании. Потом я собрал деньги, разбросанные по постели, пошел в ванную, написал на конверте карандашом: «Я взял семьдесят тысяч. Спасибо. Дино» и положил конверт в сейф. Чечилия тем временем привела в порядок постель. Потом сказала:
— А куда мы поедем теперь?
Внезапно на меня нашел приступ ярости.
— Никуда мы не поедем, — заорал я, — тем более что в этом теперь нет смысла. Я просто провожу тебя домой.
Я смутно надеялся, что она выразит неудовольствие или сожаление по поводу такого резкого изменения нашей программы. Но вместо этого она равнодушно сказала:
— Как хочешь.
Но я продолжал яриться:
— Как хочу я? Нет, как хочешь ты! Ведь это ты уезжаешь завтра утром. И значит, ты должна решить, хочешь ты или нет, чтобы мы пробыли вместе до полуночи.
— Мне все равно.
— Почему?
— Потому что я знаю, что через две недели увижу тебя снова.
— Ты в этом уверена?
—Да.
— Ну хорошо. Давай я провожу тебя домой.
Во время этой небольшой дискуссии мы вышли из комнаты и спустились на первый этаж. В коридор из-за закрытых дверей по-прежнему доносилось громкое жужжание голосов: прием продолжался. Мы вышли в прихожую, а из нее на подъездную площадку.
Неожиданная свежесть летней ночи заставила меня, пока я открывал дверцу, инстинктивно поднять глаза к небу: гроза, которая весь день собиралась над городом, прошла где-то далеко; в очистившемся небе ярко сияли звезды, и только кое-где легкое белое облачко сливалось с сияющей белизной Млечного Пути. Я подумал, что Чечилию ждет на Понце хорошая погода, и вновь почувствовал, как ревность кольнула мое измученное сердце. Да, я буду ждать ее возвращения, считая дни, часы, минуты и секунды, зная, что в эти дни, часы, минуты и секунды она шутит, смеется, гуляет, катается на лодке, спит с Лучани, то есть снова от меня ускользает. И когда она вернется, мне останется только бегать за ней, как бегал Балестриери, весь путь которого мне, видимо, было суждено повторить.
За время, пока мы ехали от виллы до дома Чечилии, я заговорил с ней всего раза два, и то очень коротко. Один раз я, как идиот, попросил ее мне писать, хотя прекрасно понимал, что Чечилия, скупая даже на слова, в том, что касается письменной речи, должна быть совершенно немой и, значит, ничего не напишет, даже открытки. Мы добрались до ее улицы, я остановился, она вышла, и я попрощался с ней, коснувшись ее щеки легким поцелуем. Глядя, как она переходит улицу, я думал: «Будем надеяться, что она хотя бы обернется на пороге и, улыбнувшись, помашет мне рукой». Но мои надежды не оправдались, Чечилия перешагнула порог и исчезла, не обернувшись.
Как только она скрылась из виду, я понял, что не хочу ни возвращаться в студию, ни отправляться куда-нибудь еще. Единственное, чего мне хотелось, это очутиться в квартире Чечилии. У меня было чувство, что я отпустил ее слишком рано, мне хотелось подняться к ней, заставить ее открыть мне дверь, пройти следом за ней в комнату и взять ее там третий раз за этот день. Я понимал, что все это бред, что, если даже я возьму ее еще раз, она не станет моею больше, чем была, потому что от меня ускользало не тело ее, слишком даже податливое, а что-то, с телом никак не связанное. И тем не менее я все-таки чувствовал, что войти к ней — это единственное, чего мне сейчас хотелось.
Не помню, сколько времени я бился над этой проблемой, сидя в машине, на пустой улице, перед подъездом Чечилии.
В конце концов я сказал себе, что Чечилия сама не хотела со мной расставаться, она думала, что мы останемся вместе до полуночи, а значит, не будет ничего странного, если я, раскаявшись в том, что покинул ее так рано, приглашу ее со мной поужинать. Я знал, что терпение Чечилии совершенно безгранично, и если она мне в чем-нибудь отказывала, то делала это не потому, что не хотела, а потому, что иначе просто не могла. Внезапно решившись, я подал машину к углу, вышел и зашел в бар.
Но телефон в баре оказался занят, притом занят человеком, от которого трудно было ожидать, что он быстро закончит свой разговор: то была скромного вида девушка, может быть горничная, говорившая очень тихо и перемежавшая разговор долгими прочувственными паузами — так обычно разговаривают влюбленные. Ни на минуту не поколебавшись, я повернулся и направился прямо к подъезду Чечилии. Действительно, к чему звонить? Я поднимусь в квартиру, найду ее там и поведу в комнату.
Я взлетел вверх по лестнице, подбежал к двери, позвонил и теперь, тяжело дыша, стоял на площадке, ожидая, когда дверь откроется и я смогу вбежать в квартиру. Но открыла мне не Чечилия, а ее мать, причем ее усталое накрашенное лицо было искажено каким-то странным волнением. «А Чечилия?» — спросил я.