Александр Новиков - Записки уголовного барда
Ну вот, теперь как дома.
На следующий день ведут на беседу к начальнику изолятора. Майор Поляков – очень добродушный, вежливый и благообразный. Расспрашивает о деле, о семье и детях. Очень отличается от своих свердловских коллег. Дает какие-то бытовые советы, рассказывает что-то из истории самой «Камышловской пересылки». Обещает, в случае если жена привезет передачу весом более положенных пяти килограммов, возражать не станет и урезать не даст. Слово свое полностью сдержал. За все лето моего пребывания в этих стенах я получал их вдвое большего веса. К всеобщему ликованию сокамерных обитателей, часть которых копченую колбасу впервые попробовали только здесь.
В разговоре вспоминаю про Пирата:
– Это же настоящий идиот, взял – налысо остриг, изломал сигареты…
Поляков, улыбаясь, морщится. Пытается свести инцидент к общим для всех правилам. Получается это у него плохо, что, кажется, он и сам понимает:
– Ладно. Больше никто до тебя докапываться не будет. Ты только повода не давай.
Вероятно, у него с Пиратом разговор был или сделал замечание – Поляков и здесь свое слово сдержал. Только, вот Пират озлобился пуще прежнего.
Каждый четверг по дороге в баню он встречал нашу камеру особым матом и «вшивыми лекциями». Особенно любил держать подолгу в предбаннике и урезать пайку мыла вдвое, приговаривая:
– Кто, блядь, на два делить умеет, тот на два и помножит. А кто, блядь, самый умный здесь, тому с волосами не хуя в бане делать.
Мысли его были глубокими, но понимали мы его легко.
Медленно проползла неделя. Через тюремную почту и молву узнаю, что Богдашова увезли в Нижний Тагил, а Собинова оставили в Свердловске, и теперь нас будут держать по разным тюрьмам. Значит, что-то происходит. На носу Игры доброй воли, студенчество протестует, может быть, поэтому. А может, фабриковать дело оказалось не так-то просто и оно зашло в тупик. Но скорее всего, чтоб прекратить наше общение.
С такими мыслями валяюсь целыми днями на шконаре. По ночам иногда пытаюсь писать стихи. Кое-что получается.
В один из вечеров сразу после баланды в камеру вталкивают парня лет двадцати. Бледный, нервный, бормочет что-то невнятное. Садится прямо на пороге, спиной прислонившись к двери.
– Эй, ты опущенный, что ли? – спрашивает кто-то с верхнего шконаря. – Ты что, оглох? Или охуел, чего молчишь?!
Парень не обращает внимания, сидит, тупо глядя перед собой. Народ спускается к столу. Тип любопытный.
– Эй, ты гонишь, что ли? Как зовут? Откуда, за что?
Тип молчит, ложится на бок, стреляя ногами.
– Э-э, да это, по ходу, наркоман, – делает заключение Заец, – нажабився, падла.
– Эй, начальник! – бьет в дверь кто-то из недовольных, – убирай наркомана, у него ломки, он тут крякнет, а нам потом отвечать!
Голос из-за двери:
– Не крякнет. Он, сука, нам все мозги уже выеб. Такого нам менты привезли. Колес просит. До утра пусть сидит. Если что, пизды дайте, а утром врач придет – заберет.
Через час начинается невообразимое. Парень хрипит, бьется головой о дверь. Лицо, лоб в крови. И орет дико и истошно:
– Откро-о-ой!.. Начальник… подыха-а-ю! А-а-а-а!..
Так проходит еще час. Скрутить его трудно – рвется, кусается. Глаза стеклянные, безумные.
Полкамеры колотит в дверь изо всех сил.
– Начальник! Убирай его или зови прокурора! Вы что над человеком издеваетесь, его к врачу надо, а не в хату!
Коридор отвечает молчанием.
Все до утра в роли санитаров психушки. Бедолага корчится в ломках под дверью и, не переставая, стонет.
За восемь часов в качестве наглядного пособия этот парняга сделал для борьбы с наркоманией больше, чем любая телеагитация.
К утру его с искусанными в кровь губами и разбитой головой наконец выволакивают на коридор и тащат в мед– часть. Камера облегченно вздыхает.
– Я согласен, чтоб еще двух Зайцев посадили, пусть сутками пиздят, чем одного такого, – подводит итог один из нелюбителей украинского диалекта.
– А я согласен, шобы вместо твоего языка зараз долгий хуй вырос, шоб молча изо рта стояв.
Все ржут, эти двое тоже.
Хлопает кормушка, и рожа баландера возвещает о наступлении нового дня:
– Пайку разбираем.
Так, в темпе тихой растительной жизни, проходит лето. Без допросов, без угроз, по тюремному распорядку и инструкциям. Дело не закончено, а потому затянувшаяся пауза роит в голове тревожные мысли. Рано или поздно предстоит этап в Свердловск. Процедура, судя по прошлой, не из приятных, но никуда не деться. Неясно одно – когда? За забором – август. На душе – ноябрь.
Впереди – неизвестно, сколько их. Наконец вызывает Поляков.
– На тебя пришла разнарядка.
– Это что?
– Приказано этапировать обратно. Скорее всего, завтра.
Еще немного посидели, поговорили. Он – не помню, о чем. Я – о том, что все мне здесь понравилось. И если принять свердловскую тюрьму за дом родной, то здесь – выезд на лето в санаторий.
В камеру возвращаюсь с улыбкой:
– Все, мужики. Завтра – на этап.
Вечером забирают из камеры и ведут в ту самую холодную душегубку, с валуном на полу и сырым потрескавшимся куполом. На ржавом железе долго не усидишь. Хожу кругами, диагоналями и восьмерками – так теплее.
В дверь вонзается ключ, хрюкает засов, и на пороге возникает майор Поляков. Оглядывает камеру, спрашивает, все ли нормально. Неожиданно задает вопрос, обращаясь почему-то по фамилии:
– Скажи, Новиков, только честно…
– Я всегда говорю честно.
– Завтра не побежишь? Дай слово, что не побежишь.
– Никуда я не побегу. А что, на дело красную полосу повесили? Бумага, что ли, какая пришла?
– Нет. Просто спрашиваю, на всякий случай. Я завтра утром за тобой приду.
Поворачивается, уходит. Остаюсь в раздумье. Чтоб начальник за кем-то приходил – такого не припомню. Какая уж там разнарядка пришла – только гадать. Может, повезут не в «Столыпине», а в «воронке»? Может, вообще отдельно, спецэтапом? Хорошо бы. А может, вовсе и не в Свердловск, а в еще какую-нибудь тюрягу? Это плохо. Перемалываю сотню вариантов в голове и с последним, самым невероятным – «выпустят под расписку», – засыпаю.
Поляков, как всегда, держит слово. Утром входит в камеру бодрый и улыбчивый. Одет в тренировочный костюм – это сразу бросается в глаза.
– Ну что, как спалось? Все помнишь, о чем вчера договорились? Скоро поедем.
Дверь затворяется, по коридору тихие шаги. На душе волнение: что происходит?
Тюрьма от вокзала в двух кварталах. Езды – две минуты, ходьбы – десять. Сейчас уже не могу вспомнить, на чем туда прибыл. Не на «воронке», это точно. То ли на служебной машине, то ли пришел с начальником пешком. Но точно помню, как брел с ним по перрону в ожидании поезда. А еще помню, что в этот день был выходной. Тогда и понял, почему он так настойчиво спрашивал, не ударюсь ли в побег.
И вот мы двое без всякой охраны, без конвоя и собак. Со стороны – обычные пассажиры. Мимо ходят такие же, казалось, люди. Такие, да не совсем. И никому из них в голову не приходит, что вот этот длинный, с мешком через плечо – арестант, а этот – в кроссовках и спортивном – начальник тюрьмы. В стороне от основного перрона стоят «воронки». Ждут того же поезда. Подходим вплотную. Конвой сидит в кабинах и внутри машин. Наконец подходит поезд. Наш вагон – прямо напротив. Из двери, повисая на поручнях, выглядывает бравый кавказский горец в фуражке, заломленной на затылок, – начальник конвоя. Поляков и еще кто-то из сопровождающих идут к вагону. Хозяин фуражки уже издали кричит с сильным акцентом:
– Не адин мэста нет! Ни адин не пасажу, разворачивай «варанки» обратно!
Машет руками, показывая, что вагон переполнен.
Поляков подходит, показывает то ли корочки, то ли документы. Что-то говорит тому снизу вверх, кивая в мою сторону. Голова начальника конвоя резко поворачивается, рука прихватывает фуражку на затылке, и он орет на весь перрон:
– Новиков? Пвец? Если надо ради этот человек всех до один вигнать, всех вигоню! Новиков адин вазьму! Летальные – заварачивай!
Прощаемся с Поляковым у подножки:
– Ну что, счастливого пути. Желаю во всем тебе удачи.
– Спасибо вам за все, честное слово, Владимир Лифантьевич, – в первый раз называю его по имени-от– честву.
Взбираюсь по ступеням. Начальник конвоя подхватывает за руку. Начальник тюрьмы идет обратно к «воронкам». Они разворачиваются и уезжают, не высадив ни одного человека.
В тамбуре солдаты с собакой. Всматриваюсь – не та ли? Иду по проходу, следом – горец. Фуражка в руке, машет ею:
– В самый канэц прахады. Как тронэмся, переведу.
Клетка, в которую определяют меня, набита до отказа.
Народ на нижней лавке теснится. Втискиваюсь, мешок – на колени. Для обитателей я такой же, как все, только под два метра ростом. Поезд резко дергает и быстро набирает ход. Поехали домой.
Курить на станции запрещено, поэтому с первым стуком колес начинают набивать самокрутки. Сигареты – роскошь, в основном – самосад.