Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 10 2007)
Завидую Вашему знакомству с Бердяевым, Цветаевой. Мне часто хотелось тоже им, да и другим, написать. Да так и не собрался.
Опять дела. Надо бросать письмо. Вот стихи, которые я с этим письмом хотел послать. Они не живут отдельно. Только вместе с другими моими, они “дополнительные”, но все равно.
Я видел и после забыл
Пустые туманные дали.
Но если он их разбудил…
Но если они отвечали…
О, если средь тех же полей,
В такой же тоске промедленья,
Быть может, услышал Орфей
Почти незаметное пенье…4
Напишите мне. Жму крепко Вашу руку. Ваш Игорь Чиннов5.
1Стихотворение нигде не было напечатано.
2Шмелинг Т. Г., она же — Межак (1916 — 1982) — будущая жена Иваска. В 1935 г. в журнале “Новь”, № 8 опубликовано стихотворение Т. Г. Шмелинг “Это чувство, как белое знамя…”. Чиннов говорил, что когда-то она была “его девочкой”.
3Матвеев Г. и Клочков М. (см. ниже) были редакторами журнала “Мансарда”.
4Это стихотворение Чиннов позже переработал и включил в книгу “Монолог”.
5Среди фрагментов писем Иваска 30-х гг. Чиннову в архиве (ОР ИМЛИ РАН, ф. 614, оп. 3.3, ед. хр. 1) сохранилось несколько страниц, видимо из ответа Иваска на это письмо Чиннова:
Ревель, 12 апреля 1935
Дорогой Игорь Владимирович,
Спасибо за фотографию — я долго глядел и понемногу начал узнавать Вас. Хотел бы еще получить любительский снимок, они часто лучше. Я тоже хочу Вам послать какую-ниб<удь> любительскую фотографию. У меня, как всегда, живая потребность — написать Вам, но сегодня пишу неуверенно — м<ожет> б<ыть>, Вам теперь не до того. И еще спасибо, что пишете о самом близком. Ведь теперь мы уже хорошо знакомы.
Вы пишете о Вашем знакомстве с Клочковым и Матвеевым (о последнем я и раньше слышал) — это наводит меня на размышления о некоторых событиях в моей жизни. Я тогда (в сущности, очень невинно) проявил свою левизну, и даже поплатился — меня выслали из Ревеля, и я должен был поселиться в Юрьеве. Это было 3 года тому назад и теперь все забылось. Теперь у меня “в повестке дня” другие вопросы и темы, и интересы другие. Одно из двух — или туда уехать (но я не могу расстаться с родными — не то что они меня связывают, я сам с ними связан), или, оставшись здесь, — думать, размышлять (хотя бы только пытаться — в духе Пров<инциальных> Зап<исок>), а заниматься здесь — русскому — опять левыми делами не имеет смысла, получается — весьма сомнительное большевизанство. А с туземцами — у меня нет ничего общего. Если уж заниматься общественными делами — так на русской окраине, там действительно много живого дела (а городские русские — такие, что мимо них хочется скорее пройти — у Вас, думаю, они такие же*) — но этого дела (мирно-просветительного) не знаю, и, кроме того, — не позволят мне.
Пребываю в праздности, ленюсь, но ведь тема есть, все же есть тема, и вот — постоянно мучим всевозможными < Следующие несколько страниц письма не сохранились. >
Любить — совершенство, достоинство — что, а не кого — это Индия (и антропософия).
Но иногда я чувствую, что иду рядом с Вами; почему? — Я не додумался.
Что было дорого — вот была Спарта в Фермопильском ущелье, были тамплиеры, и были Николенька (детство и отрочество) и maman, подросток и его мать. — Не грудь в грудь, а ряды, ряды, тесно сомкнутые, а впереди — пустота, каменная (я всегда пустоту, бездну, представляю твердой — когда у меня жар, это ощущение кошмарно реально, действительно, это страшно — кровь, жилы, сдавленные каменным окружением пустоты).
Признаваться в любви! — как это глупо. Матери, сыновья, братья если и признаются — так они уже знают — близки.
“Дружба — любовь без низости”, — написала мне Цветаева в последнем письме, приписка — совсем отдельно, без комментарий.
Мне хотелось бы узнать и Ваших друзей — Тамару Шмелинг (“перенесшая несколько жизней” — это близко в других). М<ожет> б<ыть>, Вы пришлете мне ее стихи, я их не знаю.
* Но вот попал в Цех <поэтов>! Да, как-то не могу обойтись без собеседований на “литературные темы”.
1935 <без даты>
Дорогой Юрий Павлович, и мне также близко “Ваше”, самое главное и в то же время сложное Ваше ощущение — некоторые Ваши строчки я хотел бы написать сам. Я тоже думал об этом: куда ходит, с кем говорит Мандельштам — думая о настоящем писателе, думаешь о нем-человеке, как о всяком человеке, а уже не о монстре-писателе. Да, мармеладовские слова мне бывают понятны, хотя у меня и есть друзья. Без них, друзей, теперь и без нашей с Вами переписки, я бы не мог обойтись. (Кстати, переписываетесь ли Вы с кем-нибудь из поэтов парижских, пражских и т. д.?) Собственно, все в какой-то мере одиноки, м<ожет> б<ыть>, даже в России, — и кроме Мандельштама. Спасибо за его стихи. Я помню отрывок из одного (“Лит. газета”, 1932):
Петербург! Я еще не хочу умирать!
У меня телефонов твоих номера.
Петербург! У меня еще есть адреса,
По которым найду мертвецов голоса.
Я на лестнице черной живу, и в висок
Ударяет мне вырванный с мясом звонок.
И всю ночь напролет жду гостей дорогих,
Шевеля кандалами цепочек дверных.
Да, вот: “И некому молвить: „Из табора улицы темной””1. У него настоящее очарованье. (Ладинский2 — это духби, прелестно, но надоедливо.) Мое “Пыльцою печальной” немножко под его (Мандельштама) и даже чуть под белоцветовским влиянием, и вообще не самостоятельное, и только хуже оттого. Теперь нельзя писать по-мандельштамовски (Терапиано в “Бессоннице”3 попробовал — стихи об Овидии — и очень плохо, да и вообще многоречиво, красноречиво, постыло). Хорошо о некоторых из них сказал Адамович — приблизительно, вроде: “варвары с безделушками”, — варварство вся красивость, она — не красота, а что-то навязчивое. Уже и мандельштамовская красота как-то чрезмерна, а чрезмерная красота — некрасива. Все-таки красивы совсем простые стихи, хотя и тут: то слишком некрасиво, то слишком красиво — все несовершенно. Вы правы об Иванове и Адамовиче — но и тут иногда излишняя красота, особенно у Иванова, и стерилизованные слова (так у Ладинского “мусор”) — хотя иначе почти никогда не бывает. Хороша Цветаева в последних “Совр<еменных> Зап<исках>”4 (кстати, когда выйдет Антология5? И с биографиями?!) — “Рябина” и это:
И, может быть, всего равнее,
Роднее бывшее всего.
Я тоже хочу ее видеть. (Кстати, любите Вы музыку? Я — да, но только очень хорошую. Я Вас все расспрашиваю, точно анкета.) Между прочим, я П. М. Иртелю ответил, что у меня для печати ничего нет и что темы я не подберу, а что ответил бы с удовольствием на занимательную анкету, если бы в “Нови” (к майскому №) ее организовали. Придумайте тему! Это бывает иногда интересно, как-то — “по поводу” — приходят любопытные мысли. Что Вы думаете об этом? Хорошо, что догадались пригласить Булич6 и Гомолицкого7, — нельзя ли еще кого-нибудь? Было бы приятно, если бы № 8 был лучше предыдущих. Опять вспоминаю Адамовича. Его статью о Мережковском в “Совр<еменных> Записках”. Как тонко, как просто, как нежно — удивительная чистота письма — “после всего”. Он, действительно, “после всего” — как начал одну статью свою в “Числах”8.
Бердяев очень интересен. Как, все-таки, разбрелись кто куда наши лучшие люди. Здесь он, там Мережковский, там Вяч. Иванов, там С. Булгаков, там Святополк-Мирский9, там Трубецкой10. Св.-Мирский человек тончайший. А Трубецкой — честнейший. Но евразийство — штука провинциальная и России недостойная. “Право на банальность”, вроде банальной Палестины, — идиотство. Пишет, что народ это мало, а человечество — слишком много, расплывчато, ничему не противопоставлено и лишено бытия. Я думаю, наоборот, если искать общности судьбы (он ее находит у народов европейского “месторазвития”), то настоящая общность судьбы между всеми людьми — смерть, а не житейские повадки, которые все равно или у всех одинаковы, или различны — как смотреть. У России настоящая миссия — но она не в благополучии месторазвития, а нечто совсем другого порядка и плана. Не глупый фашизм и не повторение славянофильства. Ненавижу “славян”! Кто, у кого есть слух и вкус, — что, впрочем, одно и то же — может слышать без омерзения “славянский гимн”: “БЕще на-а-ше верно сердце за народ свой бьется!”11 Да здравствует интернационал!!! (Кстати, тоже бездарный “гимн”, увы!) Еще два слова. Ненавижу “соколов”, “братьев”, “русскую культуру”. На этом празднестве бываешь утешен, что Пушкин написал “Гавриилиаду”, эпиграммы, всю Неприличную Тетрадь, “Поэт и чернь” и хорошо и со смаком бранил все обывательское г-но. Знаете, я раз, в пьяном виде, поступил в здешнюю русскую корпорацию, издал там один номер периодического издания под названием “Филистерская мысль”. Они даже не поняли!