Александр Архангельский - Музей революции
Слезы сами набежали на глаза, и она расплакалась навзрыд.
Третья глава
1— Шомер, сука, жидовская морда, щурёнок!
Уазик Иванцова вылетел на территорию усадьбы, как вылетают за пределы трассы, юзом скользнул на аллею. Его занесло на подтаявшей апрельской наледи (зима никак не желала сдаваться), бросило на черную, всю в подгнивших прошлогодних листьях землю; машина глубоко увязла. Иванцов, чертыхаясь, выскочил из-за руля и рванул напрямую; споткнулся, извазюкался в грязи, чернозёмными руками схватил за грудки Теодора.
Теодор брезгливо сбросил руки Иванцова:
— Цыц.
Маленький такой, короткий… бобик. Как водится, привычно пьян.
Бобик злобно подпрыгивал:
— Ты мне, падаль, за это ответишь!
Шомер спросил его с брезгливым снисхождением:
— С чего ругаемся, сосед?
— Я те щас такого соседа устрою, кровью будешь умываться… — Понимая, что со стариком ему не справиться, Иванцов отступил на шаг. — Ты чего их ко мне переслал? Это твоя территория? А? Твоя?
— Кого переслал? И куда переслал? Слушайте, сосед, пойдемте поразговаривать, я не очень понял вашу мысль.
Умывшись, оттерев штаны от грязи и охотно опрокинув рюмку, Иванцов немного успокоился, стал сбивчиво рассказывать. Недели две назад в его Мелиссе появились экскаваторы. Заняли огневую позицию за неухоженным фруктовым садом, и начали рыть котлован. Иванцову предъявили план застройки, показали розовые нежные листочки с разрешением построить баскетбольные площадки, теннисные корты, два жилых поселка, клубный охотничий дом «Лисья гора», с искусственными озерцами, рыбной ловлей, рестораном; насыпные холмы, горнолыжные спуски… Иванцов метнулся к губернатору, но повторилась шомеровская история: безутешное молчание в приемной, ответный факс о предстоящем тендере... Гостиницы у Иванцова не было; зато имелись райские охотничьи угодья. Право их обслуживать и предлагалось выставить на тендер.
Вспомнив о потерянной охоте, сосед покрылся пятнами и снова начал страшно материться.
— И что мне, б’дь, теперь стреляться? Кто ко мне теперь поедет на охоту? Егерей моих куда девать? На пенсию? Три тысячи рублей, подсобное хозяйство? А ты отбился, государственные премии получаешь, на меня все перевел, жидовское твое отродье. Сука. Сука. Сука.
2Шомер не терпел антисемитов, но в этот раз он пригасил тяжелый гнев, сдержанно выслушал хамскую исповедь. Дождался, пока Иванцов, захлебнувшись от желчи, умолкнет. И весомо ответил:
— Вы, Иванцов напрасно. Я ни сном, ни духом. Но чем-нибудь попробую помочь.
И с усталым важным видом, как победитель и хозяин положения, он набрал приемную Иван Саркисыча. Секретарша слишком сладким голосом пообещала доложить. Это Шомера насторожило. Но виду он, конечно же, не подал.
— Вот видите, Иванцов, обещают соединить. Как только соединят, я про вас расскажу.
— Ага, — взъярился тот, — нашел дурака. Я за ворота, ты и думать забыл. Ты мне вот что объясни — почему все тебе? Почему? у тебя же ничего не сохранилось! Не музей, а выставка народного хозяйства! Антикварная лавка! Тебя же из наших, музейных, никто за своего не держит, ты этого, трататата, не замечал?!
А вот это Иванцов сказал напрасно. Ругаться на евреев — ладно, стерпим. Но бросать ему в лицо, что нет музея… что все он тут придумал… да, придумал! Все ваши сохлые комоды, воняющие гнилью завеси, которые хранят следы прикосновений, это просто кладовые, а вы при них кладовщики. А вот в его Приютине — история. Потому что это не столики-бобики, не сервизы на четырнадцать кувертов, не серебряные поставцы, не тарелки по эскизу Е. М. Бём, двадцать четыре, сорок восемь, девяносто шесть, кто больше. История — это чувство, что ничего еще не кончилось, что все продолжается здесь и сейчас. Сидишь в Овальном зале, касаешься губами края мягкой севрской чашки, мелкими глотками пьешь пахучий кофе, закатное солнце скользит по зеленой обвивке, на белых манжетах лежит малахитовый отсвет империи, и ничто никуда не девалось, вся жизнь Мещериновых тут.
Он ее придумал, сочинил? Да. А ты попробуй, жлобское твое отродье, что-нибудь такое сочинить. Слабо? Тогда молчи и слушай.
Теодор распрямился. Он еще не знал, что будет делать, влепит Иванцову оплеуху, чтобы тот слетел со стула, и поганой мордой шмякнулся об пол, или просто положит тяжелые руки на плечи, и глядя в тупые глаза, презрительно скажет: «паш-шол!», или вмажет кулаком по крышке стола, так что телефоны вспрыгнут, как напуганные кошки…
Чуткий Иванцов нахохлился.
И в этот момент позвонили. Из Питера. У Иванцова отлегло от сердца, а на Теодора навалилась тяжесть.
То была их соседка, из квартиры напротив, бывшая актриса Нонна. С надрывно-сочувственным пафосом, готовя дорогого Федю к испытаниям, ах, как сложно устроена жизнь, она на что-то долго намекала и вихлялась. А на прямой вопрос ответила внезапно поскучневшим голосом: да, Валю увезли в больницу. Нет, она жива. Феденька, да почему же вы мне не хотите верить? У нее а-поп-лекси-чес-кий удар. Вот, вы пишете? координаты, телефон…
Шомер бросил лающего Иванцова, — тот сразу осмелел и что-то докрикивал в спину, — завел свой надежный Харлей и полетел на полной скорости в больницу; одно неловкое движение на обгоне, и уже не Валентину, а его придется увозить на скорой.
Валентина должна была стать его счастьем. А стала его наказанием. За какие грехи — непонятно.
Когда она пришла знакомиться с его семейством, мама вежливо скривила губы, оглядела пышную, высокую невестку с пепельными волосами и отстраненным, чересчур спокойным взглядом. Спросила: русская? И замолчала. Раз и навсегда. До самой смерти словом с Валентиной не обмолвилась. Однако Валины глубокие глаза, сдобное живое тело, и то, как она медленно и неохотно начинала, а потом ее бросало в дрожь и все кончалось настоящей судорогой — все это так держало Теодора, что ни мамино унылое молчание, ни презрительная русская родня ничего поделать не могли.
Единственное было плохо — забеременеть никак не получалось. Ни в первый год, ни во второй, ни в третий. А когда они пошли к врачам, те вынесли жестокий приговор: продолжения рода не будет, Валентина бесплодна.
Узнав диагноз, Валя как-то сникла, поскучнела, блеск в ее глазах погас, дрожать она перестала и все чаще уклонялась от его ночного буйства. Работать так и не устроилась, целый день бродила по квартире в распущенном махровом халате, крутила ручку медной кофемолки, потом забывала сварить себе кофе, вставала у окна и смотрела на соседний дом, как там люди готовят обед, ссорятся, садятся вместе к телевизору… У нее все чаще стали проявляться странности. Она могла уйти из дому и не найти обратной дороги, ее приходилось искать по больницам и моргам. Могла перепутать лекарства, угодить в реанимацию. Консультации, врачи... Если бы он только знал, что ее родная тетка, а до тетки троюродный дед, а до него отец — прошли через психушку! а тетка вообще покончила с собой! однако он тогда не знал.
Потом у него появилось Приютино, а у нее не появилось ничего. Доктор не просил — приказывал! — поддерживать с ней ровные, устойчивые отношения, а Валентине посоветовал использовать заколку в виде бабочки. И днем и ночью. Не снимая.
Как ни удивительно, рецепт сработал. Нацепив неуместный кокетливый бантик, Валя веселей не стала, но из дому больше не уходила и пузырьки с лекарствами не путала. Супруги виделись не часто, но дружили, и даже проводили вместе отпуск.
Летом восемьдесят шестого, только-только начинались горбачевские брожения, они поплыли на огромном теплоходе из Новороссийска через Жданов в Ялту, с заходом в маленькие порты. Что на него тогда нашло? Они сцепились из-за сущей мелочи, сейчас уже не вспомнишь. То есть это он сцепился, а Валентина из себя не выходила. Шомер бесновался, что-то ей доказывал; она насмешливо глядела, вскинув бровку: да? ну что ты говоришь? цецеце… а мы-то думали. Лучше бы она в ответ орала, у него бы появилась точка для взаимного упора, можно было бы отбушеваться и устать. Но Валентина была как тесто, он увязал в ее могучем равнодушии. И Теодор внезапно вскинул руку (Валя съежилась, как собачка, на которую замахнулся любимый хозяин), сорвал идиотский бантик и выбросил за борт.
Валя взвыла — тонко, больно; обеими руками прикрыла прядь, как голый прикрывает срам, секунда — и она перевалилась за борт.
— Стой, дура, стой!
Бездельники на палубе столпились, стали показывать пальцами: Валя барахталась в море, а платье вздулось над водой, как мокрый шар. Шомер вырвал из гнезда спасательный круг, швырнул жене, и прыгнул сам. Обдало холодом, одежда слиплась, потянула вниз; Валентина отбивалась и кричала, пришлось ухватить ее за волосы и резко потянуть к себе. Как только он коснулся волос, она обмякла, подчинилась, позволила накинуть круг. Но стоило приотпустить, и Валентина снова завелась; тонкий, режущий визг, закатившиеся глаза, руки сами лупят по воде.