Норман Льюис - День лисицы. От руки брата его
Двустволка хранилась в чулане для инструментов; Ивен с его дотошной аккуратностью во всем, что бы он ни делал, еще в прошлом году, после того как ему пришлось стрелять, смазал вазелином все металлические части и убрал ружье в чулан. Тут же на полке лежала стопка тряпок, но, стирая вазелин, Ивен нечаянно посадил на рукав пиджака синеватое пятнышко. Он отложил оружие, принялся счищать пятнышко метиловым спиртом и тер его до тех пор, пока от жирной капли на рукаве не осталось и следа. Потом он зарядил оба ствола дробью и вернулся в общую комнату.
Его ждали там четыре пары глаз, смотревших с фотографий, которые висели в рамках по стенам. На первой по порядку фотографии был снят его отец. У него был смелый и живой взгляд, но за этим только и скрывалась насмешка, печаль да горечь неудачного супружества. Мать, еще молодая, со жгучими глазами, гладким лицом и прямым носиком, глядела на Ивена с каким-то суровым удовлетворением. Центральное место на соседней стене занимала старшая сестра матери, женщина с характерным для 1910 года лицом, по которому не определить, из какого она класса и какой расы, — такие лица были в ту пору и у тевтонок королевского рода, и у дочерей забитых кельтских фермеров. Четвертым членом семьи была сестра, умершая, когда Ивен был еще ребенком, а от чего умерла, в доме умалчивали; она в матросском костюмчике позировала фотографу у подножия рисованной мраморной лестницы, которая была символом высшего великолепия для людей, влезавших по стремянке в темные свои конурки-спальни.
По очереди разглядывая эти фамильные святыни, Ивен сильнее чувствовал свою близость к предкам, чьи никогда не виданные им лица мерещились ему за теми, что на портретах, — лица тысячи пращуров, чья кровь течет в его венах и по чьему подобию были вылеплены лица на фотографиях. Это чувство невозможно было бы сохранить навечно в безжизненных словах символа веры, но оно было подлинно религиозным чувством, Ивен испытал его впервые в жизни. Он почувствовал: родные смотрят на него не с осуждением, а с участием. Тщательная подготовка к тому, что должно произойти, вызвана уважением к ним, понял он — и из уважения к ним повернул каждый портрет лицом к стене.
Потом он выдвинул кресло на середину комнаты и сел лицом к лестнице, положив ружье на колени.
Он не знал, сколько времени длилось ожидание; в какую-то минуту за окном возникло ничего не выражающее лицо Бейнона с отвисшей челюстью, и в мозгу Ивена судорожно, как лапка дохлой лягушки под электрическим током, шевельнулась досада. «Что это он не работает? Стоит мне отойти, как он начинает бить баклуши!» И снова сказалась еще не угасшая сила привычки, когда острая боль ударила его между ребер. «Опять я забыл про лекарство!» Машинально он уже привстал с кресла.
Но наверху открылась дверь ванной, быстрые шаги прошелестели по коридору к передней спальне, и в двери щелкнул замок. Опять настала тишина, и вдруг оказалось, что за окном уже темнеет. У Ивена затекла нога, и он переменил положение. А внутри, ко всему равнодушные, продолжали безмятежно делать свое дело его органы. Начал наполняться мочевой пузырь. Забурчало в животе, и пришлось выпустить немножко газов. Невыносимо зачесалась ляжка, и понадобилось снять руку с ружейного ствола. Внутренности и кожа не желали считаться с постигшей его катастрофой.
В спальне опять щелкнул замок, и Ивен услышал, как Кэти идет к лестнице. Сначала показались ее ноги; он поднял ружье и прицелился. Кэти появлялась постепенно, он увидел ее до колен, потом до талии, потом до груди и плеч, и, наконец, вот она вся. Увидев нацеленное на нее ружье, она остановилась. На ней было платье, напоминавшее Ивену то, в котором он впервые увидел ее, когда она стояла в последнем ряду в хоре Бринаронского общества розничных торговцев и милый, слабый и тоненький голосок ее заглушали мощные меццо-сопрано и колоратуры других хористок. Простенькие голубые платьица с глухим воротом, продававшиеся кипами с пятнадцатипроцентной скидкой в магазине «Си энд Эй», в ту пору стали форменной одеждой хористок, и Ивен, впервые в жизни пронзенный любовью, потом не раз говорил жене, что, сколько бы она ни покупала новых платьев, это голубенькое всегда останется ему всех милее.
Готовый спустить курок, Ивен ждал, что сделает Кэти. Если она бросится бежать, Ивен будет стрелять так же бесстрастно, как молодой летчик бомбит невидимые деревни в тропических джунглях. Сейчас чуть подрагивающая мушка ружья была нацелена прямо в грудь Кэти, и внезапно между Ивеном и Кэти встало мучительное видение — то, что случилось в последний раз, когда Ивен стрелял. Год назад в капкане, поставленном кем-то из туристов, бился чудом угодивший в него самец косули; Ивен разрядил оба ствола почти в упор, но животное, выкатив глаза и захлебываясь алой кровью, все рвалось, подскакивало, корчилось, пока Ивен, перезарядив ружье, не выстрелил в третий раз.
В нем пробудилась острая жалость. Ясно представились ее развороченные груди, обнажившиеся ребра, изрешеченное дробью сердце под клочьями голубенького платья — нет, это выше его сил. Казалось, чья-то рука легла на ствол ружья и давит его книзу.
Кэти шевельнулась. Она спускалась с последних ступенек прямо к Ивену. Он поставил ружье, прислонил к ручке кресла — приклад скользнул, и ружье грохнулось на пол. Лицо у Кэти заострилось, стало маленькое, некрасивое, глазки, как щелочки, почти незаметны между розовыми опухшими веками. Ивен заметил, что она сняла обручальное кольцо.
Она прошла мимо него к двери и отворила ее. Лил дождь, и струи его ворвались в комнату, как вздутая ветром занавеска. Молния внезапно высветила дворовые строения — четкие силуэты на фоне раскаленного добела неба с огненными прожилками, и, когда ударил гром, показалось, что рухнула гора Пен-Гоф.
Кэти отпрянула от двери. Только что на волосок от смерти она стояла спокойная, но сейчас ей было гораздо страшнее, чем под дулом ружья. Она отчаянно боялась молнии. Она стояла у полуоткрытой двери, забрызганная дождем, и вздрагивала каждый раз, когда молния слепила ей глаза.
Ивен сказал:
— Что ты теперь будешь делать?
Она покачала головой:
— Не знаю.
7
День у констебля Джонса прошел без особых хлопот. Был гневный звонок от инспектора Фенна насчет решения начальства не предъявлять Брону Оуэну никаких обвинений, кроме нарушения правил езды. Нашли овцу с выбитым пулей глазом. Обнаружилось первое из обычного для весеннего сезона потока нарушение приличий. Еще только четвертая часть домиков на колесах была заселена дачниками, а уже пошел слух, что некая приезжая девица принимает у себя мужчин за деньги. Профессионализм в этой области был хуже ножа острого для множества вольных пташек в Кросс-Хэндсе, и тут, конечно, неприятностей не оберешься. И не то чтобы местные женщины были с предрассудками. Муж той самой, что прибежала рассказать Джонсу о приезжей девице, шофер, ездил в дальние рейсы, и все знали, что нередко, возвратясь домой среди ночи, он ложился в кровать, уже занятую женой и ее семидесятилетним любовником. Но если не считать таких заурядных дел, Джонс почти весь день проработал над трудным куском эпической поэмы, которую он переводил с древневаллийского.
Он жил одиноко и не прочь был жениться, но ему все не удавалось уговорить ни одну честолюбивую вострушку разделить с ним жизнь. Кросс-хэндские девушки были реалистками. «Получи повышение — тогда пожалуйста» — таков был неизменный их ответ, пусть даже в самой деликатной форме. «Я бы, может, сумела как-то извернуться на восемнадцать фунтов в неделю, скажем в Суонси или вроде этого, но сам понимаешь, каково придется в здешней дыре».
В сущности, кроме мизерного жалованья, Джонс мог предложить только кров — иначе говоря, маленький домик, который полиция взяла в аренду у «Металла». В жилище Джонса с научной точностью был предусмотрен минимум удобств для рудокопов, которым в тридцатые годы платили двадцать восемь шиллингов в неделю. Четыре воздвигнутые «Металлом» стены впитывали влагу, точно губка; в крохотную спальню никак бы не влезла обычная двуспальная кровать; по вечерам, когда на поселок давали электрический ток, в лампочках еле светились тусклые красноватые червячки; утром, когда открывали краны, из них лилась бурая вода; уборная находилась в самом конце сада, и ходить туда было небезопасно, потому что со скалы, нависшей над поселком, градом сыпались камни.
В такой сырой вечер, как сегодня, Джонс охотнее всего посидел бы, вытянув ноги, перед телевизором, если бы не гора Пен-Гоф, начиненная таким количеством минералов, что в Кросс-Хэндсе прием изображения был попросту невозможен. Единственным субботним развлечением здесь были собрания в Хебронской церкви. В Кросс-Хэндсе было восемь церквей и двенадцать пивных — и все это построил «Металл», желавший, чтоб его рабочие насквозь пропитались благочестием и жидким кислым пивом, которое варила одна из подконтрольных компаний. Хебронская церковь, унылое здание из серого камня, похожее на автобусный гараж со стрельчатыми окнами, возвышалась на созданном природой пьедестале над рядами убогих домишек и грозно напоминала поселку о вечности.