Журнал «Новый мир» - Новый мир. № 4, 2003
И этот весомый, глубоко прочувствованный приговор о русском народе — особенно непререкаем в устах русского писателя, чей нравственный облик нам прорисовался на предыдущих страницах, с большим опытом цэдээловского ресторана, драк и разврата, лёгких денег от кино, — он на высоте, чтобы судить как имеющий моральную власть. Он-то и явил нам образец желанного раскаяния — какая типичная фигура для столичной образованщины 80 — 90-х годов!
Чем дальше читаешь — начинаешь угадывать: да ведь это ещё один Печерин через полтораста лет! И ждать нам недолго, Нагибин и не скрывает: «Как сладостно отчизну ненавидеть», прямо и ссылается на источник.
И «что же будет с Россией? А ничего, ровным счётом ничего. Будет всё та же неопределённость, зыбь, болото, вспышки дурных страстей. Это — в лучшем случае. В худшем — фашизм. С таким народом возможно и самое дурное». Да ведь когда этот народ всё же миру понадобился — Нагибин из солдатского котелка с ним не ел, он плавал в сексуальном тумане сановной семьи. Сочетанием своих двух предсмертных повестей он поставил выразительный памятник герою нашего времени. Ну, так и быть, для подсластки: «Надо бы помнить и дать отдохнуть русскому народу от всех переживаний, обеспечивая его колбасой, тушёнкой, крупами, картошкой, хлебом, капустой», — это же всё в Москве производится, — «кефиром, детским питанием, табаком, водкой, кедами, джинсами, лекарствами, ватой», — остановиться не может в перечислении: «… и жвачкой».
Конечно, такое восприятие русского народа не может не соседствовать, или даже не иметь своим истоком убеждённость в неискоренимом злобном антисемитизме этого народа — причём от самых давних времён: «древний русский клич „Бей жидов!“» — древний? предполагает несколько столетий тому назад, во всяком случае прежде XVII, столетия за два до прихода евреев в Россию. «Извечный русский вопрос: уж не начать ли спасать Россию старым проверенным способом [то есть еврейским погромом]?»; извечный — это уже что-нибудь от века X–XI, или даже ранее самой Руси. Антисемитизм — это «нечто, довлеющее самой глубинной сути русского народа, такое желанное и сладимое»; «русский шовинизм. И никакой другой эта страна быть не может». «Всё же есть одно общее свойство, которое превращает население России в некое целое… Это свойство — антисемитизм», «страсть к душегубству», «антисемитами были Достоевский, Чехов, З. Гиппиус…».
И вот, укромно промолчав на сколько-нибудь важные общественные темы сорок лет своей литературной карьеры, во внешней смиренности осторожно обходив истинные горечи советской жизни, — вдруг, когда дозволило мание царя, с «перестройки», с «первым веем свободы», — Нагибин распрямился в могучую высоту и в это разрешённое свыше время выплеснул всё накопившееся негодование, а именно: теперь он «не был молчаливым свидетелем фашистского разгула», но «кажется, единственный из всех пишущих ввёл тему национал-шовинизма в беллетристику», — поклонимся этому подвигу… Но что дальше? «При личных встречах я слышал немало прямо-таки захлёбных слов: мол, выдал по первое число черносотенной банде!» Однако, увы, увы, даже «у единомышленников и единосочувствующих» сложилось мнение «не считать это литературой», этакая «фальшиво-брезгливая гримаса мнимых ревнителей изящной словесности», и даже, даже: «на страницах газет — ни упоминания, будто этих моих рассказов и повестей не существует», — к чему Нагибин за свою успешную литературную карьеру никак не привык. Правда, «в нескольких отзывах, прорвавшихся на страницы пристойных газет», признавали, что «хоть в сатирическом жанре», но «это настоящая и хорошая литература». Картина довольно ясная.
Вряд ли мы обогатимся, листая эту его сатиру. Да даже, вероятно, и всю пятидесятилетнюю даль его произведений. Чего напрочь не было и нет в Нагибине — это душевности, тёплого чувства. Вот уж в самом деле — Тьма в конце…
Сам он выделяет из своего творчества, считает выдающимся успехом некий журнальный очерк 1949 года о председательнице колхоза, который дальше переделал в киноповесть, а из неё родился фильм «Бабье царство», и имел премию в Испании, из него же — и пьеса в театре Ленинского Комсомола, из него же и опера, и та опера и записана, и хранится навеки (только не транслируется) в сокровищницах Радиокомитета. Уже такой шумный успех в советской обстановке внушает основательное сомнение в доброкачественности: вряд ли «Бабье царство» далеко ушло от «Кубанских казаков»… Знающие деревню писатели говорят: пейзанство, да ещё по-советски вымороченное. (И другой, за тем, свой фильм Нагибин оценивает как «истинно народный».)
Опубликованный в 1995 многолетний «Дневник» Нагибина с усмешкой объясняет мотивы литературного поведения: «…стоит подумать, что бездарно, холодно, дрянно исписанные листки могут превратиться в чудесный кусок кожи на каучуке, так красиво облегающий ногу, или в кусок отличнейшей шерсти, в котором невольно начинаешь себя уважать… тогда… хочется марать много, много». Тут и прямо о кино: «Я делаю в кино вещи, которые работают на наш строй, а их портят, терзают, лишают смысла и положительной силы воздействия. И никто не хочет заступиться»; и даже вот его «вычеркнули из едущих на летнюю Олимпиаду… А ведь я объездил двадцать пять стран… и вёл себя безукоризненно во всех поездках», я «заслужил у властей». Безукоризненно вёл, положительное воздействие! — всё по меркам ЧК и ЦК — какой автопортрет преуспевшего советского писателя-хряка и сколько сотен их он объясняет!
«Истинная народность» «Бабьего царства» рельефно дополняется его оценкой «деревенщиков». Хотя он и обранивает однажды: «великолепная деревенская проза 70-х», но пишет и: «их [„деревенщиков“] кряжистость, независимость духа, земляная силушка — не более, чем личина». И хотя Нагибин одно время входил в редакцию раннего «Нашего современника» — но с отвращением это переносил: «как пленительно воняло на долгих наших редколлегиях», «у нас воняло грязными носками, немытым телом, селёдкой, перегаром, чем-то прелым, кислым, устоявшимся, как плотный избяной дух», и «наши корифеи» из провинции и одеты были бедно, неумело. (Слегка меняя фамилии, он высказывает недоброжелательность и к отдельным из них, и особенно с явной завистью к успехам Шукшина.)
Вообще же краткие описания литературной и киношной среды — нечистые, и с поверхностной стороны: заработки, пьянки, скандалы — и ничего близкого к сути писательства. Кольцо образа замыкается.
Фигура нашего автора не будет дорисована, если упустить его политические высказывания, начиная от «Перестройки». Нелишне добавить их сюда. «Восемьдесят пятый год сдёрнул „ткань благодатную покрова“ с нашей страны, народа, общества… Обнажилась истинная сущность власти, институций…» — того строя, на который «работали вещи» его, — так ли понять, что и Нагибину открылась лишь тут? миллионам и миллионам она была видна давно. — Демократические демонстрации 1989 — 91 годов и кровь трёх случайно погибших в августе 1991, когда «мальчики и девочки пошли грудью на танковые колонны своей армии», — «единственный залог спасения России». Что касается армии и милиции, то, «слегка поколебавшись во время октябрьских событий [1993], они выполнили свой долг на высшем профессиональном уровне» (армия — стрельбой по дому парламента, милиция — избиением прохожих). И как вершина — «мужественный и умный Егор Гайдар», не чета «несчастному придурку Николаю II», которого «недаром же называли в старой России „кровавым“».
И это — пишется после всех большевиков и после ГУЛага…
© А. Солженицын.
Исповедь грантососа, или Конец Умберто
Олег Юрьев. Новый Голем, или Война стариков и детей. Роман в пяти сатирах. — «Урал», 2002, № 8, 9
Сколько бы ни говорили все вокруг, что черное — черно, а белое — бело, все впустую до той поры, пока ты сам — без подсказок и заглядываний в академический словарь — эту самую черноту-белизну не уразумеешь. Оттого-то и появляются статьи из серии «Мой Пушкин» (Лермонтов, Набоков, далее всюду…). Есть, дескать, общий для всех творец Алеко и Гуана, а значит, ничей, внушенный, нашептанный, я же наконец открываю своего, подлинного, почувствуйте разницу… Помню, Бог весть в какие старые и глухие аспирантурные годы раздумывал я долго — поехать ли мне жить и работать в один далекий город на реке Томи. Поехал, и первое, что увидел на берегу той самой славной шахтерской реки, — сгоревший ресторан под едва сохранившимся обугленным названием «Сибирь». Почему «Сибирь»? — пожал я плечами и тут только понял, где предстоит мне провести младые лета. Такая вот «моя Сибирь».
Тут вы наконец осторожненько спросите, при чем здесь все-таки роман Олега Юрьева. Рискуя нарваться на повторный вопрос, отважусь рассказать еще одну историю. В семидесятые — восьмидесятые выросло целое младое племя, воспитанное на литературе «стран Европы и Америки». Да и как было иначе, ежели в популярных «русских» журналах печатался привычный Рекемчук, ну, в лучшем (?) случае «Альтист Данилов», а в «Иностранке», глядишь, то «Черный принц», то «Степной волк», а то и «Шум и ярость» в нашумевшем переводе О. Сороки. А сейчас (то есть после явления мировых бестселлеров Эко — Павича — Кундеры) читать переводные книги мне лично как-то скучновато. Все думал — отчего бы, может, старею? Или уж совсем достала беззастенчивая попытка навесить классический ярлык на писанья Коэльо? И вдруг — вот он, мой «конец постмодерна!». Ну вот, дошло-доехало, как же все-таки набили оскомину потуги имитировать двадцатилетней давности мировые бестселлеры! И мастеровиты бывают сии опусы, и читаются порою взахлеб, да после остается в памяти только симулякр литературного продукта, этакий обманчивый синтетический привкус экзотических фруктов после употребления жевательной резины «Риглис»… И знание это настигло меня именно по мере перелистывания страниц романа Олега Юрьева, хотя и раньше приходило в голову, что перечень тактико-технических, как говорят военспецы, характеристик подобного чтива сравнительно короток и прост.