Людмила Петрушевская - Девятый том
Но я отвлеклась от темы. Мои рассказы кочевали по редакционным столам, и я вдруг, оцепенев, прочла в самотеке журнала «Новый мир» рассказ со своим буквально синтаксисом! Один абзац был просто как бы списан с моего текста! (Мне тогда давали для заработка рукописи на рецензирование.)
Вот это был ужас. Меня же не печатали совершенно. Тем не менее, мои рукописи ходили по редакциям. Мало того, собралась туча молодых комсомольских работников пера, которые наткнулись, уж не знаю как, на тему, богатую, как золотой прииск – бытописательство! Дом, семья, еда, прелюбодеяния – им казалось, что они это-то смогут! Они радостно разрабатывали тему обедов, тряпок и житейского течения жизни, смаковали роды, совокупления, разводы и измены, чем заслужили удивительно смачную оплеуху от костромского (тогда) критика, знаменитого Игоря Дедкова, который с удовольствием и обильно цитировал их в своей статье «Когда развеялся лирический туман». Народ хохотал, прочтя все эти «Лида нагнулась и взорам открылись».
К быту можно относиться с удовольствием, подробно описывая действия как «он сел на стул за стол». И про запотевшую бутылку кефира. И как кулон рыбкой сверкнул меж ее грудей. Больше всего, однако, их привлекало описание «как он ее». Редактор тогдашнего «Нового мира» Инна Борисова со смехом сказала мне как-то, что всегда видно, когда хочется герою, а когда хочется автору.
Тут хотелось авторам.
Но жизни они не ведали. Ума особого не выказывали. Обеденной ложкой хотели вскопать эту бескрайнюю черную пашню. Записывали семейные выражения тещ и собирали разведданные от случайных девушек из народа. Много печатали сами себя и перекрестно друг друга.
Я унесла свои тексты с их редакционных столов. Я им временно оставила поле боя, так я себе говорила. Временно. Что я еще вернусь.
Затем быстро судьба мне позвонила из МХАТа, и той же ночью я наваляла пьесу.
ПьесыЭто была потрясающая возможность – писать только диалоги! Дело в том, что у меня была для прозы своя маленькая теория, свое правило: так называемый «переводной стиль». То есть абсолютная простота и, как следствие, никаких трудностей при переводе (о переводах и речи не шло, напечататься не удавалось, куда там! Но все же). То есть, попутно: в рассказах я не должна была ничем завлекать и забавлять читателя. Никаких диалогов, остроумных сравнений и эпитетов. Если разговор, то спрятать его в кавычки внутри абзаца. Боже упаси ввести смешное портретное описание. Читателя своего мне надо было искать и отбирать, отсеивать. Не так, чтобы человек воткнулся в текст, все понял и взял почитать соблазнившись. Мой читатель не должен был соблазняться легкостью чтения. Он должен был быть особенным – умным. Талантливым. Добрым. Который понимает и все что сверху, и все что спрятано.
Я многое прятала тогда, камуфлировала под бесстрастное, черствое, неблагородное повествование. Я иногда даже говорила голосом коллектива. Голосом толпы и сплетни (я не знала тогда то, что стало мне ясно теперь – все эти рассказы были театром. В той степени театром, в какой текст идет от чьего-то лица, то есть это как бы всегда монолог.
Кстати, в обычной пьесе голос автора всегда спрятан за голосом героя. А тут героем был коллектив. А голос коллектива – он не доверяет никому и никогда, выводит на чистую воду, он всегда прав и всегда простодушно, по-людоедски бесчеловечен.
Так сказать, голос здравого смысла.
Этот глас народа всегда поймет все скрытое, оборвет все нежное и беззащитное, всюду заподозрит стремление к выгоде – и никому не поверит; он жестоко разумен и ясно видит плохой прогноз. Никакой жалости. Трезвое отношение к происходящему.
И вот пусть (думала я) читатель сам решает, насколько прав этот голос, пусть сам догадается и пожалеет тех, кого судит этот vox populi. Пусть поплачет. Автор подкинет немного слов, подлинных слов, и на них можно будет выстроить совсем другое повествование. Особенно важны эти фразы в конце…
Стало быть, подсознательно я писала для сцены, для театра. А в монологах (пусть даже косвенных, скрытых, закамуфлированных) диалогов быть не может. И описаний природы не встретишь. Портреты только по делу.
А тут – возможность писать одни диалоги! Меня как стрелу из лука наконец выпустили на волю – из маски.
Он: А где мама твоя?
Она: Ушла.
Он: Ну что ж…
Она: Уехала вернее… К родным в Подольск.
Он: Возвращаться ей будет поздно… Все-таки Подольск, шпана (Примечание автора: идет первая брачная ночь, внимание!)
Она: Мама не любит нигде ночевать.
Полностью спрятаться за героев, говорить их голосами, ничем и никак не дать понять зрителю, кто тут хороший, а кто плохой, вообще ни на чем не настаивать, все одинаково хорошие, только жизнь такая.
Как похвалил меня только раз за свою короткую жизнь Женя Харитонов, гений театра: «От «Уроков музыки» такое впечатление, что жизнь сама себя написала». Я это запомнила как завещание. Гений всегда хвалит поучительно, вперед с запасом.
Жене вообще в театре слова были не нужны, он говорил жестами своих актеров, иногда глухонемых. Лучше него режиссера не было на земле. Он скучал, так как все умел. Брал людей с улицы, по объявлению на бумажке они приходили к нему и оставались зачарованные. Через два месяца занятий он делал с ними простенькие, на двадцать минут, пантомимы, «Жизнь Обломова», например. Я бы серьезно сказала, что он был выше Чаплина. Его знают как автора текстов – «О мой июль, сердцевина лета».
Я долго тосковала после его ухода. Он менял жанры, играя со своей жизнью, все время на грани ареста именно за тексты.
Существует, видимо, такая любовь к умершему…
Легенда указывает на Пушкинскую улицу как на место его смерти. Бывший магазин «Чертежник». Приступочка под витриной, где Он сидел до приезда «Скорой», чтобы шагнуть в машину и там умереть.
СказкиОдновременно у меня был еще один жанр – сказки. Я начала их сочинять еще раньше, нежели рассказы, как только моему Кирюше исполнился год. В год у него был словарный запас, в котором фигурировали слова «ваишча» (варежка) и «кайтошча» (картошка), и он уже многое понимал. Когда он заболел воспалением легких, я ему придумала сказку про лечение великана Василия, так же как сказочку «Шла курица по улице», где курице предлагают сделать укол… Но записывать их я догадалась уже лет через пять. Первая книжка сказок лежала в «Детгизе» тринадцать лет и так и не была издана.
Сейчас мои сказки выпускает «взрослое» издательство, а я все мечтаю о книге с чудными картинками и большими буквами! Я вообще-то писала сказки для детей, но моя задача была с самого начала такая: чтобы взрослый, читая ребенку книгу на ночь, не заснул бы первым. Чтобы бабушке, маме и папе тоже было бы интересно. Поэтому в сказках для детей я тоже прячу некоторые вещи посложнее, чтобы они были понятны разным людям по-разному. Такие маленькие подробности и кое-какие мысли для собственного удовольствия…
А сочиняла я их очень просто: каждый раз это была чистая импровизация в присутствии лежачей публики. Публика была выкупана и в пижамках валялась под одеялами. «Давай сказку». – «О чем» – «Ну… (оглядывают комнату). Ну-у… про картину!» (Это было начало новогодней сказки «История живописца», в три часа ночи, когда они уже отыграли спектакль, нажрались, рассмотрели подарки и были погнаны от телевизора.) Когда я дошла до середины, публика – Маша, Аня и Наташа – дрыхли, дыша еле слышно как цветочки. Но мне самой стало жутко интересно, и я некоторое время рассказывала им спящим, а потом продолжала сочинять все каникулы…
Еще помню, однажды я везла ребенка Аню через пол-Москвы, а Аня на всю семью славилась способностью исчезать.
– Аня, будешь сказку?
– (Хмуро.) Ну давай.
– Про что?
– Ой… не знаю я. Сама, Люсь.
Она долго отнекивалась, а потом брякнула первое попавшееся: про принца с золотыми волосами. И мы покатили по Москве. Через час, у порога, после метро и троллейбуса, сказка была кончена, а Аня ни на секунду не отняла у меня своей прекрасной толстой шестилетней лапы, а сама все время хмуро смотрела перед собой, переживала. Тихий, чудный ребенок!
То есть каждый раз рассказывать сказку меня заставляла суровая необходимость, потому что читать что-нибудь на ночь я им не могла: засыпала раньше чем мои слушатели. И каждый раз сочинять сказки мне было жутко интересно. Может быть, след именно этого чувства и останется в историях про блоху Лукерью, про красивую хамку свинку и про Пусек бятых (они были сочинены для Наташи, которой был год с небольшим, она торчком сидела в кроватке и, когда услышала, что я говорю: «Сяпала калуша с калушатами по напушке и увазила бутявку…» – то вдруг засмеялась! Я просто знала, что ни про принца, ни про будильник она не осилит.)