Ольга Токарчук - Игра на разных барабанах: Рассказы
Если бы кто-то мог сверху следить за рисунком моих перемещений по городу, если бы отправился за мной и нанес на бумагу этот сложный узор или даже поставил на мне метку (во сне, когда я ничего не почувствую) подобно тому, как окольцовывают птиц, а затем посмотрел в компьютере на странный след, какой я оставляю за собой, он бы заметил отсутствие в нем мужчин. Ведь я присматривалась почти исключительно к женщинам. Как это возможно? Куда подевались мужчины, почему их было так мало в городе, а если они уж и встречались мне, то казались эфемерными, незавершенными, условными, будто их обрисовали едва заметной линией, еле-еле, мягким карандашом? Я предполагала, что у них есть какие-то свои районы, где-нибудь на окраине города или — вот, точно: они сидят, заваленные работой, в солидных правительственных зданиях из красного кирпича. Оттуда они, конечно же, управляют городом. Их низкие голоса вибрируют, и, вероятно, это причина непрерывного городского шума. Может, они готовятся к следующей войне? У меня возникло подозрение — впрочем, ошибочное, — что город разделен на места для женщин и места для мужчин несуществующими линиями, невидимыми лентами, которые некая летающая полиция натягивает в воздухе. Разумеется, это было не так. Расплывчатыми ведь были не только лица, не только отдельные люди, но и границы между полами. Я видела мужчин-балерин, мужчин-вамп, мужчин-оперных див. Они висели на стенах, частично заслоняя собой строительные площадки. У них были накрашенные лица, гипюровые платья, обтягивающие узкие бедра, и плоские груди; они были более женственны, чем женщины. Я придирчиво рассматривала их и в итоге начала сомневаться: может, на самом деле это женщины, изображающие мужчин-балерин? Может, это балерины, изображающие женственных мужчин или мужеподобных женщин? Позднее я вынуждена была констатировать раз и навсегда: город в своей глубинной сущности был андрогинным, с легкостью устранял вульгарное разделение на два ни в чем не повинных пола — различие, которое все еще по душе провинциальным выскочкам.
Курсы находились в районе разбросанных поодиночке вилл; архитектура здания своим минимализмом напоминала мне мой город. Через сквер я шла в радостном расположении духа.
Занятия проводились в аудитории в полуподвале, откуда были видны стволы деревьев в парке и проходящие за окном люди — но лишь ниже пояса, одни ноги. Только дети могли без труда увидеть, как мы сидим за длинными гладкими столами и что-то зубрим под чутким присмотром Корнелии.
Корнелия, моя преподавательница, говорила на двух языках попеременно. Ни один из них я не понимала достаточно хорошо, к тому же она сама очаровательно их переплетала, прибегая в конце концов к помощи латыни. Я вглядывалась в ее серые глаза, в движения губ (словно была глухонемой) и таким образом разгадывала смысл указаний и объяснений. Вначале я боялась, что наши смыслы — ее и мой — могут разминуться по дороге, как две параллельные прямые, которые будто бы вечно пересекают бесконечность, не соприкасаясь, не тоскуя друг по дружке.
Я никогда не знала, что Корнелия предложит нам на этот раз. В том и состоял основной принцип ее системы — застать врасплох, поразить, а следовательно, глубже проникнуть в память. В самом начале, скажем, она разучивала с нами детский стишок о барабанщике:
Левой, правой! Левой, правой!На парад идет отряд.На парад идет отряд,барабанщик очень рад.Барабанит, барабанитполтора часа подряд.Левой, правой! Левой, правой!Барабан уже дырявый!
В другой раз она выписывала на доску неправильные глаголы на иностранном языке. Одно из первых занятий заставило меня крепко задуматься: мы получили по комочку глины величиной с кулак, Корнелия завязала нам глаза нашими же шарфами и попросила слепить из этой глины что-нибудь хорошее, что-нибудь очень близкое. Я хотела сделать зверюшку — так сильно недоставало мне в городе животных, — олененка или хоть собаку. Когда мне уже сняли с глаз шарф, я увидела, что вылепила какое-то чужое лицо.
Именно лица формировали город. Постепенно я открывала (и, может быть, именно этого добивалась Корнелия), что он вовсе не образован зданиями, перекрестками улиц и даже входами в метро, город — это непрерывность лиц, которые переходят одно в другое, как в компьютерной графике. Город слагается из перемешанных лиц, раскиданных по районам, но порой, волею случая, на мгновение отражающихся друг в друге, например, на эскалаторе — одно едет вниз, другое наверх; в поездах, направляющихся в противоположные стороны — одно двигается вправо, другое влево; в стеклянных дверях-вертушках — одно вперед, другое назад.
Непрерывность лиц — штука захватывающая, ведь все они похожи. Любопытно, можно ли представить эту закономерность как кривую Гаусса[33]? Стремится ли эта кривая с монотонной размеренностью к точке, в которой все лица становятся неразличимы? Удалось бы записать эту закономерность в виде простой математической модели, более убедительной, чем какая бы то ни было литература?
Коралия часто обращала наше внимание на повсеместное присутствие подобий. Всё похоже, это лишь вопрос перспективы. Подобия сплетают вещи в хитроумную сеть, которая удерживает сложную прическу мира в безмятежном порядке.
Можно было бы подумать, говорила нам Коринна, что наш опыт укладывается в общепринятую модель причин и следствий, которые, чередуясь, обвивают действительность милой глазу гармоничной цепочкой. Нет ничего более ошибочного, — произнося это, она поднимала палец. Причинно-следственная концепция — лишь опора для разума; выражаясь метафорически — это эскалатор, который хоть и поднимает нас наверх, но избавляет от необходимости совершать поступательное усилие. Шаги, поступь. Является ли движение левой ногой причиной шага правой ногой? Является ли шаг правой следствием шага левой? — спрашивала она. Разумеется, нет, отвечала сама себе. Шаги потому сосуществуют, позволяя ходить, что подобны друг другу. Подобия притягиваются. Равно как и противоположности. Но ведь противоположность также — обратное подобие. Да?
Мы не знали, что ей на это ответить.
Мы все были записаны в ее тетрадь. Имя и фамилия. Возраст. Цвет глаз. Она знала о наших успехах и оплошностях. По этой тетради она проводила опрос. Corinne, je suis fatiguée, I am tired, Ich bin müde, говорила я. Я плохо себя чувствую, пойду домой. Сегодня я — не я. В такие минуты она, бывало, прикладывала мне ко лбу электронный градусник и с удовлетворением отмечала, что температуры у меня нет. Потом испытующе смотрела мне в глаза (у нее были серые, у меня — бесцветные) и повторяла: «Надо кем-то быть, выхода нет. Всегда ты — кто-то определенный, хотя это и мучительно. Даже отсутствие какой-то черты — уже черта. Даже лишенная одежды, ты просто продолжаешь существовать как ты-обнаженная. Даже потеряв сознание, ты — ты-без-сознания; даже смерть тебя от этого не избавит, потому что тогда ты будешь ты-мертвая».
Вздор, думала я, сидя в электричке и пробуя раствориться в пробегающих за окном гигантских стройках, выход есть — можно себя игнорировать, не замечать повторяемость собственных действий, свою предсказуемость, перенести центр принятия решений изнутри вовне, за свои пределы, в мир, в парк, доверяться случаю. Это тяжелая работа — пришлось бы перестать соотносить все с собой, избегать простых реакций, воспринимать себя, будто ты предмет среди других предметов. Отказаться от постоянства взглядов, высказывать суждения случайные, приходящие в голову ни с того ни с сего, не иметь больше ни отчетливо выраженных склонностей, ни дурных привычек; говорить все время «не знаю, не знаю, не могу судить».
Откуда бралось это странное желание? Я подозревала, что виной тому был город. Науке ведь известно существование связи между человеком и местом и тот факт, что города влияют на людей. Париж будто бы склоняет нас к фривольностям и делает утонченными. Нью-Йорк — заставляет определиться и возвращает на землю. Так говорят. А этот город сам был каким-то безграничным, нечетким, изменчивым. Он растекался. Проплывал возле меня словно веселый пароход. В нем не было ничего особенного, поэтому он был столь притягателен. Ловил всех нас в свои сети. Будучи неопределенным, обещал исполнение какого угодно, даже самого необычного желания; будучи бесформенным, манил осуществлением любых замыслов; не имея ни центра, ни окраин, мог сделать нас свободными и равными.
Зачастую мне надоедали умствования Корнелии; я все реже приходила на занятия или опаздывала. С детства у меня были нелады со временем — оно ускользало и тревожило. С тех пор как я внезапно, в одно мгновение осознала, что значит «сейчас», время стало мучительным. Потому что «сейчас» значит: «уже никогда». «Сейчас» значит: то, что есть, как раз в этот самый момент быть перестает, обрушивается, как прогнившая ступенька лестницы. Страшное, ошеломляющее понятие; оно обнажает всю беспощадную правду.