Гюнтер Грасс - Собачьи годы
— Ты! Ты-ты! Там написано: ты! Ты должна подойти, иначе он сам спустится и тебя заберет!
От ужаса даже снег начал таять на наших шапках.
— Гутенгрех, — так Тулла окрестила Гутенберга, — Гутенгрех сказал: ты! Ты, он сказал. Только Йенни мне нужна, а больше никто.
Слова, точно заклинания, сыпались из нее все чаще, сплетаясь все тесней. И покуда она выписывала вокруг Йенни свои ведьмовские вензеля в снегу, черный Гутенгрех сумрачно взирал из чугунного храма куда-то поверх наших голов.
Мы затеяли переговоры, мы хотели сперва узнать, а что, собственно, Гутенгрех хочет с Йенни сделать. Он ее хочет съесть или превратить в железную цепь? Засунуть под железный фартук или вплющить в железную книгу? Тулла знала, что Гутенгрех намеревается с Йенни сделать:
— Станцевать она ему должна, вот и все, раз уж она ходит на балет со своим Имбсом.
Ни жива ни мертва, круглый шарик в пушистом пальто, Йенни судорожно держалась за веревку от своих санок. Вдруг две белоснежных шторки разом спали с ее длинных и густых ресниц:
— Нет-нет-нет-не-хочу-не-хочу-не-хочу! — шептала она и, наверно, хотела закричать. Но, видно, ротик у нее на ширину крика не раскрывался, и она просто убежала вместе со своими санками: косолапо спотыкаясь, падая, поднимаясь снова, добралась до леса и скрылась за буковыми стволами в сторону Иоанновского луга.
Тулла и я не стали Йенни догонять,
пусть бежит, мы-то знали, что от Гутенгреха все равно не уйдешь. Раз у него в железной книге написано: «Теперь черед Йенни», — значит, так тому и быть и надо ей перед ним станцевать, как ее учат в балетной школе.
На следующий день, когда мы после обеда собрались вместе с санками на утоптанном снегу Эльзенской улицы, Йенни не вышла, как мы под окнами учительской квартиры ей ни свистели, с пальцами и без. Долго мы ждать ее не стали — когда-нибудь все равно придет.
Йенни Брунис пришла через день. Без слов присоединилась к нам, все такая же пухленькая в своем желтоватом, пушистом, медвежоночьем пальтишке.
Тулла и я не могли знать,
что примерно в это же время Эдди Амзель вышел в сад. Как обычно, на нем были сигнально-красные, грубой вязки рейтузы. Того же цвета был его заношенный свитер. Белый потрепанный шерстяной шарф скрепляла за спиной английская булавка. Все шерстяные вещи ему вязали на заказ из распущенной шерсти: новой одежды он никогда не носил. Свинцово-серый день пополудни; снег перестал, но пахнет снегом, который пойдет. Взвалив на плечо, Амзель выносит в сад фигуру. Ставит большое, в человеческий рост пугало в сугроб. Сложив губы трубочкой и насвистывая, уходит через веранду в дом и возвращается, нагруженный второй фигурой. Водружает ее в сугроб рядом с первой. Насвистывая марш «Мы все гвардейцы…», снова устремляется в ателье, и, роняя крупные жемчужины пота, тащит на горбу третью фигуру в компанию к двум предыдущим. Но ему придется исполнить марш еще и еще раз и проложить в глубоком, по колено, снегу вполне утоптанную тропинку, прежде чем девять фигур не вытянутся в саду сомкнутым строем по стойке смирно, ожидая его приказаний. Дерюга с униформенными коричневыми аппликациями. Подбородные ремни под свиными пузырями. Наващены и надраены, поскрипывая кожей, всегда готовые к бою и жратве из одной миски: девять спартанцев, девятеро против Фив[213], под Лейденом, в Тевтобургском лесу, девять несгибаемых и верных, девять швабов, девять коричневых лебедей, последний резерв, отряд обреченных, передовой дозор, рота прикрытия, шеренга гордых Бургундов, нос в нос, как по линеечке: «И вот он, Нибелунгов рок»[214] в заснеженном саду у Этцеля.
Тулла, я и остальные,
мы тем временем миновали Йешкентальский проезд. Единым строем, след в след, колея в колею. Добротный, хрупающий снег. Отпечатки на снегу: много резиновых сапог самых разных рисунков и подошвы подкованных ботинок, как правило, с частично оторванными скобочками — когда две, когда пять, редко чтобы все были целы. Йенни идет по следам Туллы; я по следам Йенни; Гансик Матулл по моим следам; далее маленький Эш и все остальные, послушно, след в след. Безмолвно, не переговариваясь, мы идем гуськом за Туллой. Только колокольчики на санках беззаботно позвякивают. Нет, к выезду большой ледяной дорожки на Иоанновском лугу мы сегодня не пойдем — неподалеку от леснического дома Тулла круто сворачивает. Мы такие маленькие под огромными буками. Сперва нам еще попадаются навстречу другие дети с санями или на самодельных полозьях. Потом мы остаемся одни и знаем — чугунный памятник близко. Робким шагом вступаем мы в царство Гутенгреха.
Тем временем, пока мы крадучись приближаемся,
Эдди Амзель все еще весело и не таясь насвистывает. От одного доблестного воина он переходит к другому. Каждому бойцу штурмового отряда он лезет в левый карман галифе и по очереди приводит в действие запрятанный внутри каждого заводной механизм. И хотя каждый прочно насажен на свою ось, — металлический стержень с круглой подставкой вроде тех, на каких крепят пляжные зонтики-грибки, — однако теперь, не отвоевывая, впрочем, ни пяди пространства, восемнадцать сумрачнобогих сапог, ать-два, начинают приподниматься над снегом. Девять обмундированных скелетов — «дряхлые кости мира дрожат»[215] — учатся маршировать в ногу. Этому, впрочем, Эдди Амзель обучит их мигом, уверенным движением подправив что-то в левом брючном кармане у двух марширующих фигурантов: все, теперь пошло-поехало, в ногу и вперед, ради и вопреки, дальше и мимо, через и невзирая, сперва походным, потом строевым, как на параде — все девять. И почти одновременно девять свиных пузырей над подбородными ремнями как по команде поворачиваются направо — равнение напра-во! — и все смотрят на него. Ибо Эдди Амзель на все свиные пузыри наклеил лица. Репродукции с картин живописца Шнорра фон Карлсфельда[216], — который, если не все еще знают, запечатлел на своих полотнах горький удел Нибелунгов, — подарили марширующей братве свои физиономии: вот шагает угрюмый штурмовик-рядовой Хаген фон Тронье; рядовые отец и сын Хильдебранд и Хадубранд; светленький командир отряда Зигфрид фон Ксантен; утонченный полковник Гунтер; неунывающий весельчак Фолькер Бауман; и — замыкающими — три витязя, что сумели выколотить из рока Нибелунгов неплохие барыши — благородный Геббель фон Вессельбурен, Рихард дер Вагнер[217] и тот вышеупомянутый живописец, что своей мягкой назарейской кистью[218] увековечил страдания Нибелунгов. И вот, пока они, все девять, держат равнение направо, их руки-палки, только что колыхавшиеся в марше, судорожно, но на удивление равномерно начинают вздергиваться вверх: вяло, но молодецки ползут вверх правые руки на предписанную уставом высоту Немецкого приветствия, а левые тем временем заламывают локоть углом, покуда зачерненные и надутые резиновые перчатки не доберутся до ременной пряжки. Но кого же они приветствуют? На кого держат равнение? Как зовут того вождя, чей взгляд они так жадно ловят? И кто дарит их взглядом и ответным приветствием, кто принимает у них парад?
В позе Канцлера Рейха — правая рука открытым семафором — Эдди Амзель принимает почести марширующего почетного караула штурмовиков. Самому себе и девятерым своим механическим ребятам он насвистывал марш, на сей раз «Баденвайльский».
Чего Тулла не знала:
пока Эдди Амзель продолжал насвистывать, Гутенберг бросал свой жуткий чугунный взгляд поверх горстки детворы, что, с санками разных форм и размеров, сгрудилась в поле его зрения, правда, на почтительном расстоянии, и, наконец, вытолкнула из себя крошечное существо — пухленькое, пушистое, обреченное. Медленными шагами Йенни двинулась в направлении чугунного идола. Свежевыпавший снег налипал на ее резиновые подошвы — Йенни почти сразу подросла на добрых три сантиметра. И тут, нет, в самом деле, с белых буков Йешкетальского леса снялись вороны. Комья снега ухнули с ветвей. В тихом ужасе Йенни вскинула свои ручки-оладушки. Она подросла еще на сантиметр, потому что снова медленным шагом двинулась к чугунному храму, а тем временем вороны вверху, вспоров воздух своим скрипучим гарканьем, пробуравили в небе над Гороховой горой девять черных прорех и упали на другую сторону, в кроны буков, что ограждали лес возле амзелевского сада.
Чего Тулла не могла знать:
когда вороны перебрались на новое место, в саду Амзеля находился не только сам Амзель со своими девятью марширующими молодчиками; там же топтали снег пять, шесть, а то и больше фигур, механику в которые встроил отнюдь не Амзель, а сам Господь Бог. Их изрыгнула не амзелевская мастерская. Они пришли с улицы, в масках, закутанные, жутковатые, и перелезли через забор. В кепках, надвинутых на лбы, в широких утепленных плащах и черных, с прорезями для глаз повязках они кажутся самодельными пугалами, но это не пугала, это люди из плоти и крови, и они лезут через забор как раз тогда, когда механика в фигурах Амзеля начинает действовать вспять: девять вскинутых палочных рук натужно опускаются вниз, резиновые перчатки соскальзывают с ременных пряжек, строевой шаг сменяется походным, траурный марш, последние судороги сапог, смирно; с тихим лязгом кончается завод; тут и Эдди прячет сложенные трубочкой губы — его пятачок больше не свистит; склонив набок массивную голову в шапочке с болтающимся помпоном, он с интересом посматривает на своих непрошенных гостей. И пока девять его самодельных болванчиков, как по команде, стоят смирно, а механика в них, только что еще живая и теплая, тихо остывает, девять закутанных в черное фигур движутся планомерно и неуклонно — они образуют полукруг, в январском воздухе из-под черных масок валит пар, полукруг охватывает Эдди Амзеля все глубже, пока не превращается в круг, они медленно, шаг за шагом, приближаются. Вскоре Эдди уже слышит их запах.