Курилов Семен - Ханидо и Халерха
— А Кака может в Улуро съездить? Со мной. Сайрэ успокоить бы надо.
— Без толку это, — лениво ответил Кака, обнимая жену шамана. — Он детей не тронет теперь, но за это других сожрет. Знаю его… Поехать можно — если он пятьсот оленей мне даст.
Мельгайвач взял в лапу кружку, покрутил ее и, когда водка завертелась, как бурун в протоке, выпил, обтер губы, потянулся за куском оленины.
— А тебе, Куриль, тоже, наверно, охота по теплу продать в городе стадо? — спросил. — Дам и тебе — зачем двойной путь делать?
Чтоб не ответить слишком поспешно, юкагир тоже выпил.
А в это время послышался стук копыт о мерзлую землю и тяжелое дыхание не одной пары оленей. Кака откинул полу одеяла, закрыл ею растрепанную жену хозяина и вышел наружу.
— Кто такие? — спросил он.
— Кого слышу! Кака, кажется? — раздался из потемок женский голос купца Потончи. — Это мы в твой табун попали?
— О, Попов, Потонча! Здравствуй. Мельгайвач здесь живет, не я. Еттык? [20]
— И-и! — ответил весело Потонча. — Иди распрягать моих оленей, не важничай, как купец Антипин. А это кто? О-о! Сам Курилов стоит. Везет мне. Как будто сговаривались. Иди и ты распрягай оленей попутчика, не зазнавайся, как приказчик Мика Березкин. Это гость аж с Верхней Колымы, русский. Начальники большие послали его. Из самого Пербурга он.
— Постой, Потонча, — разошелся, — сказал Куриль. — В яранге расскажешь. А про самый большой город знать ничего не хочу: все равно нам с тобой там не бывать. И замолчи.
— Это ж город царя! Как же не хочешь знать?
— Не хочу. К царю не попасть ни нам, ни детям, ни внукам.
В ярангу, освещенную двумя жирниками и огнем очага, вошел худой человек, весь обросший волосами, как русский священник. Он впервые попал в жилье чукчи и не мог сдержать любопытства — вертел головой, как сова на гнезде; и глаза у него были совиные — большие, быстрые, голубые.
— Я, кажется, имею честь видеть известных богачей Каку и Курилова? — спросил он.
— Ы-ы! — отрывисто по-калымски ответил за всех Потонча. — Это работник Черского — слыхали такого? Умный мужик Черский был — по камням и листьям озера и реки читал. Только помер он, в устье Прорвы. Заболел — помер. А за него баба осталась, жена. Вот она и послала его к начальству…
Не дождавшись конца этой речи, русский громко сказал:
— Я служащий экспедиции императорской Академии наук, которую возглавлял погибший недавно ученый Черский. Мое имя — Степан. Сейчас нашей экспедиции нужна помощь. Жена ученого должна ехать в Санкт-Петербург… Вот письмо от исправника Друскина. Прошу прочитать.
Кака, Куриль и даже всезнающий Потонча с великим вниманием и удивлением слушали гостя. Не все слова им были понятны, но что речь идет о царе, о царских делах и о царских людях — это они поняли точно. Для людей тундры, даже таких, как эти трое, не совсем была ясна разница между царем и богом. И видеть, слышать посланца от самого богочеловека было чем-то вроде приобщения к сказке, которой и не веришь, и веришь. Один Мельгайвач не проявлял любопытства. Он много лет прожил в своем собственном мире, знал многих русских начальников, и его удивило бы лишь появление духов, ни одного из которых он так и не видел…
Обросший жесткими волосами гость вынул из кармана бумагу, скрученную в трубку, и протянул ее Курилю.
— Послушаем, что пишет господин исправник, — важно сказал Куриль, передавая письмо Потонче: сам он не смог бы разобрать ни одной закорючки.
С видом единственного здесь, а значит и во всей тундре, грамотея Потонча развернул трубку. Он обвел взглядом бумагу снизу вверх, потом наискосок, сузил глаза так, что их не стало видно, — и все нагибался, нагибался к огню, будто ища иголку, чуть не стукнувшись лбом о котел, висевший над очагом.
— Друскин, наверно, очень спешил и совсем непонятно писал, — сказал он по-русски. — Начальники всегда очень спешат. Ты уж, брат, сам лучше прочти.
Человек с голубыми глазами не улыбнулся, даже напротив — как-то болезненно сдвинул брови и взял бумагу.
Он прочел ее без единой запинки.
На что уж у Куриля губы всегда бывают крепко сомкнуты, но сейчас и он раскрыл рот: таких ученых людей ему видеть не доводилось.
В письме исправник приказывал по первому снегу пригнать в город сто прирученных оленей и сто оленей на мясо. Люди Улуро и Халарчи после этого будут освобождены от ясака за уходящий год.
Прояснились лица Куриля и Каки: оба они стали нужны человеку от царя, а стало быть, и самому царю.
— Утром двести олень будет, — сказал по-русски Куриль. — Можно ночью двести олень.
— Господину Степану лучше спать, — посоветовал Кака.
Русский закивал головой, облегченно вздохнул:
— Я, с вашего позволения, переночую. За помощь превеликое вам спасибо.
Потонча бросился из яранги — и не успел никто опомниться, как он втащил деревянный ящик, полный бутылок.
В яранге начался настоящий пир.
Стали усаживаться к огню. Старшая жена Мельгайвача вынула из котла оленину и заложила новую порцию. Под свод яранги хлынули клубы пара и дыма, запахло сварившимся мясом, водкой и табачным дымом.
Несмотря на усталость, русский выпил немного, ел без жадности, желания говорить не выдавал, и его ни о чем не спрашивали — такие люди сами знают, что и когда сказать. Завершив важное дело, он то напряженно вслушивался в голоса хозяев, говоривших на смеси разных языков и местных русских речений, то принимался разглядывать людей, ярангу, диковинный стол на кругляшах бревен, еду, а то вдруг уходил в себя и думал, думал и думал…
Да, впрочем, ему все равно не удалось бы рассказать что-нибудь важное.
Потому что рядом сидел Потонча. А где выпивший купец Потонча, там даже из двадцати человек никто не сможет открыть рта.
Потонча повидал в жизни многое. Отец его был не то якутом, не то юкагиром, а может, и чукчей. Однако, несмотря на свою внешность, несмотря на то, что был он керетовским [21] колымчанином, сыном кумалана, о чем знала вся тундра, он упрямо называл себя русским. С таким же упрямством он называл себя и уроженцем Ближней Америки [22], когда имел дело с начальниками или городским людом. Но поскольку Потонча служил американцу Томпсону и был его правой рукой, земляки, не сомневаясь в истине, звали его, будто бы сговорившись, американцем — амарыканкиси.
Томпсон взял его к себе неспроста. Как-то, играя с ним в карты, он продул сначала упряжку собак и нарту, а потом два ружья. У самого же Потончи в это время не было ничего, даже собаки или доброй дохи. Но Томпсону нужен был человек из здешних мест и обязательно расторопный ловкач. Потом американский делец не жалел, что столкнулся с ним: долго учить его не пришлось.
С виду Потонча — хилый, низенький и сгорбленный мужичок неопределенного рода занятий. На узком лице — никакой растительности, ладошки маленькие, пальцы узенькие, девичьи. Зверек горностай тоже мал, да удал. На состязаниях Потонча побеждает всех бегунов тундры, а прыгает — будто летит. Но подвижен он не только на состязаниях. Вся тундра для него — поле для бегов, на оленях, конечно. Если Мика Березкин сидит в остроге и, как сова, выглядывает, кого бы из приехавших общипать почище, а в тундре появляется раз в году, то Потонча носится по тундре и днем, и ночью, и зимой, и летом, и в дождь, и в пургу. Одно время Улуро было запретной для него зоной: якутские и русские купцы не позволяли там появляться американским хваталам пушнины. Но Потонча за большие проценты прорвался туда и, видимо, не ошибся в расчетах. Ловок, удал и хитер Потонча. Перед ним не может устоять даже такой купец-медведь, как якут Мамахан Тарабукин. У Мамахана один закон: песец есть — купи что хочешь, нету — прощай. Потонча же товары не продавал, а давал, пушнину не покупал, а брал. А это совсем не одно и то же. "Вам чай нужен? Берите, — говорил он. — Табак? Вот он, пожалуйста. Водку пить не мешает, муку кушать — одна благодать, а бусы дарить девушкам — это же красота! Берите, берите…" Сколько хотели, столько и брали юкагиры и чукчи (правда, с расчетом не обидеть других). Но и не мелочились, не торговались — шкурки отдавали, не считая: Потонча — свой, еще приедет, еще привезет товара. Бывало, однако, и так, что он вдруг расплачется, начнет жаловаться, что вот, мол, раздал много товара, а за него почти ничего не взял. И люди входили в его положение — за кирпич чая давали пару песцов, а за берданку — десяток: ладно, сочтемся… От радости Потонча плакал — мол, хорошие люди всегда поймут человека, который не себе служит. Он задаром, из благодарности наливал кому-нибудь в кружку глоток горькой воды и, продолжая плакать и приговаривать, садился на нарту, распутывал вожжи. Потом сквозь топот копыт и скрип полозьев доносилась до стойбища песня. Но кто в пути не поет?..
Доходили до людей и совсем другие слухи о Потонче. Однажды он будто бы сказал: "Мне бы золотишка накопить побольше, а шкурки, песчишки, камусы [23] — это так, барахло". В другой раз, сильно пьяный, он будто бы размечтался: "Разбогатею — подамся в Америку, построю шхуну и по всем морям плавать буду". Так это было или не так, но купцы знали: Потонча обгоняет многих из них. Совсем иное дело — молодежь из глухих стойбищ. Для многих ребят и девушек Потонча был загадкой: он не только жил широко, в ином мире, но и стремился куда-то, к чему-то готовился. И наверное, потому он не был обижен счастьем любви, правда, всегда скоротечной…